Сперва изнасиловали, а потом кто-то опустил ей на голову тротуарную плитку, и у нее треснул череп, и она почти сразу умерла.
Это случилось примерно через полчаса после того, как я ее позвал, а она уже не обернулась. Может, через сорок пять минут. Время урока в школе.
Через много лет я подумал, что когда она умирала, то я все еще должен был оставаться для нее худшим человеком на свете, и это было ужасно, но потом я подумал, что – да, я худший человек на свете, потому что думаю исключительно о себе и никогда, сука, о другом. Тот, кто ее насиловал, а потом убивал (это не имеет значения) наверняка был хуже меня.
– Иди домой, – сказал полицейский.
Трупак плакал. Это я помню. Трупак плакал громко, размазывая слезы, но никто не реагировал.
Никогда после мы не говорили, а были ведь лучшими друзьями. Даже когда он написал мне на Фейсбуке, по сути – совсем недавно. Я ничего не написал в ответ. Все у нас, вероятно, тогда закончилось.
Потом все встали, я помню, это было последним, что случилось, то есть потом я выбил стекло, но на самом деле (в моей голове) стекло было раньше, все было раньше, а это было в конце. Это всегда будет в конце.
Его вели по коридору. Он носил спортивную куртку, застиранную и вытянутую, поддельную куртку «Адидас» и штаны-ленары, и поддельные ботинки «Ванса», и я помню, что на шее у него все еще болтались наушники от «уокмена».
И когда я его увидел, мне вспомнился один из вопросов, который задал полицейский. Правда ли, что Гжегож Масловский, известный также как Гизмо, пару дней назад кричал в клубе «Врата», что видел отрезанную голову вашей девушки?
Да, кажется, это правда, сказал кто-то моим голосом, кто-то, сидевший рядом.
Он трясся, но не вырывался. Трясся, потому что было ему очень холодно.
Эта куртка, застиранная и вытянутая, была вся в крови. Как и штаны. Он был скован, и его вели довольно грубо. И я смотрел на него, пытался увидеть его глаза, но в них не было ничего. Ничего. Вы когда-либо видели ничто? Видели ли вы, сука, ничто?
Ничто ничто ничто ничто ничто ничто ничто ничто ничто?
Я видел ничто. Тогда, в коридоре.
И когда его ввели, все встали. Все посмотрели на это ничто ничто ничто ничто ничто. Все хотели его убить. Разорвать в клочья. Сделали бы это. Я был уверен.
Сделали бы это, но полицейский сказал:
– Сука, всем оставаться на своих местах. НИКТО, СУКА, НЕ ШЕВЕЛИТСЯ.
И никто не шевельнулся. И он прошел по коридору. На ботинках его тоже была кровь. Это я помню.
Все любили Дарью. Все, кроме меня. И потому она умерла, потому, что я ее не любил.
Все начали плакать. Я – перестал.
– Ступай домой, – сказал полицейский.
Этой ночью мне снился Каратель. Это я помню. Он пришел ко мне, но ничего не сказал.
Достаточно было не пойти на озеро. Тогда бы я услышал.
Мой дом – в брюхе червей.
Юстина / За завесой-1
Все было дорогой к концу. Собственно, именно это я сейчас мысленно и восстанавливаю. Дорогу к концу.
Рассказываю все это с заднего сиденья машины, которая едет в Варшаву по седьмой трассе. Пока что рассказываю это все мысленно, сама себе. Пока что нет никого, кому я могла бы рассказать это вслух. Понятия не имею, где мы сейчас, на каком этапе дороги. Может, где-то неподалеку от той забегаловки, в которой мы встретились в последний раз. Но я этого не знаю, не смотрю в окно, только упираюсь в него согнутыми ногами. Лежу на заднем сиденье. На боку. Не могу сменить позу, у меня сломана рука, она в гипсе. Смотрю на обивку. Все это было дорогой к концу. Конец, вероятно, начинается сейчас.
Нет взросления. Есть смерть. Таковы факты. Но можно, тут без проблем, вполне нормально обращаться к самой себе мысленно (или вслух, когда никто не слышит) во втором лице.
У человека, который ведет машину, в глазах – бритвы.
– Ты голодна? – спрашивает Он.
– Нет, – отвечаю я.
Я не голодна, у меня полный живот потрясения, страха и секретов.
Я оставила их в лесу. Рванула, когда раздался крик. Непроизвольно. Бежала. Долго. Позвонила ему, совершенно не понимая, где нахожусь. Чувствовала сильную боль и сильный страх. Страх и боль стали одинаковыми. Полагаю, так должен себя чувствовать человек, который оказался рядом с местом взрыва, террористической атаки. Это был взрыв. Хуже, чем взрыв. Понимание того, что там случилось, займет у меня еще немало времени. Может – всю оставшуюся жизнь.
Миколай, я все еще так полагаю, не заслуживал всего этого.
Особенно всего того, что произойдет сейчас.
Теперь перемотаем пленку – далеко, далеко, далеко, впрочем, нет, не настолько далеко, не нужно преувеличивать, не так уж оно и затянется.
Всего на несколько дней. До прошлой жизни.
Но прежде чем я отступлю во времени, прошу прощения, я должна это сказать, полагаю, это что-то да значит; рассвет в заднем стекле расплескивается, словно кто-то взорвал бомбу, в которой были мегатонны крови с молоком, и теперь те разливаются по небу в ускоренном темпе, и это по-настоящему красиво.
Как правило, когда я откуда-то выезжала, начинало дождить. Но сейчас, впервые, сколько себя помню, погода хорошая. Словно рассвет радуется, что я сбежала из Зыборка.
Сперва я хотела отступить до того момента, когда посреди ночи, в лесу, со сломанной рукой я позвонила мужчине, который ведет машину. Позвонила ему и довольно громко кричала.
Но нет, нужно отступить еще дальше.
В их доме, в его доме куда меньше золота, чем мне казалось. Стереотипы – такие стереотипы. Вместо золота было дерево и серебро. Полки, шкафчики, этажерки, обеденный стол – все сверкало чистотой, было красивым, имело множество мелких украшений. Стопроцентно сделано на заказ, мне вспоминались декорации какого-то сериала, типа «Потопа» или «Семьи Поланецких»
[120]. Кстати сказать, все в этом доме ослепляло чистотой. Глядя на пол или в столешницу, можно было бриться. Чтобы поддерживать такой порядок, следовало все мыть, натирать и полировать непрерывно, двадцать четыре часа в сутки.
– Мужа ты с собой взять не захотела, – сказал Тобек. – Хотя он смелый человек. А может – глупый. А может, и так, и эдак. Когда встал перед стволом, то я подумал, что, если уж он такой, то ты тоже должна быть чокнутой.
– Могли и просто сказать, что хотите его увидеть. Могу за ним съездить, – сказала я.
А он вздохнул.
– Нет, журналистка – ты. А такие дела решаются с глазу на глаз.
На этот раз он не наряжался, как тогда, под рестораном. Был в спортивном костюме, в рубашке поло, из которой вываливалось его большое, толстое брюхо – словно он постоянно был беременным; из-под воротника рубахи виднелась толстая серебряная цепь. На ногах – шлепанцы. На руке он носил шесть золотых браслетов, я некоторое время считала: минуту, вторую, третью, четвертую, пятую, шестую – они одинаково постукивали друг о друга, словно ударный инструмент. Когда он увидел, куда я смотрю, сказал: