В мысли Герцена сталкиваются в борьбе между собой мысли и чувства, рассудок и инстинкт, прошлое и настоящее, традиции и новое. С силой выступает он против авторитетов в воспитании: «Авторитет представляет, собственно, опеку над недорослем… люди боятся отсутствия авторитета, т. е. простоты, шири, которая тогда делается; они знают, что человек слаб, того и смотри – избалуется»
[152]. С другой стороны, он признает, что «потребность чтить, уважать так сильна у людей, что они беспрестанно что-нибудь уважают вне себя – отца и мать, поверья своей семьи, нравы своей страны, науку и идеи, перед которыми они совершенно стираются. Все это, допустим, и хорошо, и необходимо, но дурно то, что им в голову не приходит, что и внутри их есть достойное уважения, что они, не краснея, вынесут сравнение со всем уважаемым; они не понимают, что человек, презирающий себя, если уважает что-либо, то уж он в прахе перед уважаемым, его раб…»
[153] Непонятно, почему здесь противопоставляется уважение к авторитетным людям и к самому себе? И почему уважающий других человек непременно раб? Эти ремарки не выдерживают никакой критики и не имеют отношения даже к здравому смыслу, не говоря уж о научной педагогике.
Но самое антипедагогическое у Герцена – его оправдание пороков человека. Не объяснение, а именно оправдание. О властолюбии: «Моралисты часто умилительно говорят о гибельном пороке властолюбия; властолюбие, доведенное до крайности, может быть смешным, печальным, вредным, смотря по кругу действий; но властолюбие само по себе вытекает из хорошего источника – из сознания своего личного достоинства; основываясь на нем, человек так бодро, так смело вступал везде в борьбу с природой и развил в себе ту гордую несгнетаемость, которая нас поражает в англичанине»
[154]. И которая в свое время присвоила себе полмира, добавим мы.
Об эгоизме: «Да и действительно ли эгоизм и любовь противоположны; могут ли они быть друг без друга? Могу ли я любить кого-нибудь не для себя; могу ли я любить, если это не доставляет мне, именно мне удовольствия? (особенно хорош этот авторский курсив! – Л. Б.). Не есть ли эгоизм одно и то же с индивидуализацией, с этим сосредоточиванием и обособлением, к которому стремится все сущее, как к последней цели? Всего меньше эгоизма в камне – у зверя эгоизм сверкает в глазах; он дик и исключителен у дикого человека; не сливается ли он с высшей гуманностью у образованного?»
[155] Это высказывание и показывает всю дикость эгоизма. Высшее его проявление – зверь или человек, живущий по законам волчьей стаи. Вполне согласуется с античным «Человек человеку волк».
И еще определенней: «Разумеется, люди эгоисты, потому что они лица; как же быть самим собою, не имея резкого сознания своей личности? <…> Мы эгоисты, и потому добиваемся независимости, благосостояния, признания наших прав, потому жаждем любви, ищем деятельности <…> и не можем отказывать без явного противоречия в тех же правах другим»
[156].
Здесь Герцен высказался настолько ясно, что не нуждается в комментариях.
Любопытно сравнить его мысли о свободе личности в Европе с оценками С. П. Шевырева из вышеприведенной статьи.
Герцен о Германии: «Степенная, глубоко чувствующая и созерцающая Германия определила себе человека как мышление, науку признала целью и нравственную свободу поняла только как внутреннее начало. Она никогда не имела вполне развитого смысла практической деятельности; обобщая каждый вопрос, она выходила из жизни в отвлечения и оканчивала односторонним разрешением»
[157]. Но, запутавшись в теоретических, отвлеченных от жизни построениях, все же со временем «философы Германии как-то провидели, что деяние, а не наука – цель человека. Это была часто гениальная пророческая непоследовательность, насильно врывавшаяся в бесстрастные и суровые построения. Сам Гегель более намекнул, нежели развил мысль о деянии <…> Забытая в науке личность, – пишет Герцен, – потребовала своих прав, потребовала жизни, трепещущей страстями и удовлетворяющейся одним творческим, свободным деянием»
[158]. То есть Герцен в целом согласен с Шевыревым, что идеал личности и, соответственно, цель немецкого воспитания – ученый человек. Но он уже смог увидеть ростки сопротивления этой традиции, по-видимому, в последователях Гегеля, которых тщательно изучал. Шевырев тоже пишет о новых веяниях в немецкой философии.
В «Былом и думах» Герцен все же выше оценит германские идеалы, чем французские и англосаксонские: «Я считаю большим несчастием положение народа, которого молодое поколение не имеет юности; мы уже заметили, что одной молодости на это недостаточно. Самый уродливый период немецкого студентства во сто раз лучше мещанского совершеннолетия молодежи во Франции и Англии; для меня американские пожилые люди в пятнадцать лет от роду – просто противны»
[159].
О Франции: «К осени сделалось невыносимо тяжело в Париже; я не мог сладить с безобразным нравственным падением, которое меня окружало <…> Одно оскорбляет глаз и щемит славянскую душу – высокие каменные ограды, посыпанные битым стеклом, отделяют сады, огороды, иногда даже поля; они представляют какое-то увековечивание исключительного владения, какую-то нахальную дерзость права собственности <…>»
[160]. Вспомним здесь описанные Шевыревым «материальные интересы, поглощающие все человеческое» и «разврат личной свободы».
В Письме одиннадцатом «Писем из Франции и Италии» Герцен, в либеральном духе связывая мораль с общественным устройством, пишет: «В монархии, как и в религии, не может быть речи о нравственности; повиновение, снимая ответственность, снимает с тем вместе и нравственность; авторитет отрицает человеческое достоинство и самобытность, так, как верование отрицает мышление <…> Ее (республики. – Л. Б.) религия – человек, ее бог – человек, и нету бога разве его»
[161]. Человек в монархии и в вере, по его мысли, не свободен. Самообожение – это смысл и современной западноевропейской культуры личности.
Об Англии, которую писатель знал лучше всего, поскольку жил там, он написал очерк «Из писем путешественника во внутренности Англии» (1856): Англия, по его мнению, страна иной формации, местами скрытой наносным слоем современного образования. Герцен отмечает «аристократический эпикуреизм британского ума». Его поражает соединение в культуре англичан традиций и нового: «Англия усваивала себе одну техническую, прикладную, специальную часть общего образования. Это древний готический собор, освещенный газом, к которому ведут железные дороги, это XVII столетие, переехавшее на фабрику»
[162].