В свободной комнате мерцал монитор Ника — всегда включенный, всегда наготове. Глядя на него, я поняла, что он похож на меня такую, какой я бываю ночью, — неподвижную, выглядящую спящей, но готовую вскочить в любое мгновение и выполнить то, что потребует от меня Лайла. Я включила бра на стене, пробралась мимо коробок, которые мы все еще никак не могли распаковать — а ведь прошло уже больше двух лет, — и мешков с детской одеждой, из которой Лайла уже успела вырасти. Одежда ждала, когда мы передадим ее следующему новорожденному.
«Куча мамочкиного горя», — называл эти мешки Ник, подчеркивая мою сентиментальную любовь к крохотным вещам, которые Лайла носила сразу после рождения. Я заметила, что его больше всего волновал следующий этап развития дочери, тогда как я относилась к каждому ее новому умению, к каждому новому действию, как к маленькой смерти — еще на один шаг дальше от того времени, когда мы с ней составляли единое целое. Мне никогда не нравилось само состояние беременности, но я и никогда не хотела, чтобы оно становилось нашим отдаленным прошлым.
Опустившись в кресло, стоявшее перед столом — стоившее почти столько же, сколько монитор, — в которое мы оба влюбились из-за его ретростиля, как влюбились в непомерные размеры того, что стояло перед ним, я пошевелила мышкой, чтобы разбудить компьютер. Черная бездна, простиравшаяся на несколько футов в обе стороны, заполнилась красочными пикселями.
Оказалось, что я смотрю на нечто розовое, и это меня ошеломило. Тень складки здесь, кончик пятна там… Постепенно в фокусе появились ноготь и ресница. А потом — чепец и кролик. Это было фото Джека, сделанное вскоре после его рождения — и смерти, — то самое, что Ник удалил с моего телефона. Сейчас оно занимало весь громадный экран.
Я всегда смеялась над способностью Лайлы пугаться уже после того, как сама причина испуга давно исчезла. Она вздрагивала через несколько мгновений после громкого звука или после того, как кто-то входил в комнату — все это вызывало у меня смех. Но сейчас я переживала ту же отсрочку, пока мое сознание пыталось оценить образ, появившийся передо мной.
Поняв, я вскочила с кресла, как будто оно обожгло мне ноги, и издала крик, напоминавший одновременно и стон недоверия, и вопль ужаса.
Это фото давно исчезло, Ник его удалил.
Я с трудом дышала, пытаясь найти логическое объяснение его присутствию на экране, — и не находила. Ник был единственным человеком, пользовавшимся этим компьютером, и единственным человеком, входившим в эту комнату за последнее время.
Кроме Мэгги…
Мэгги одна находилась в нашем доме всю вторую половину дня, а наверх поднялась якобы только передав мне Лайлу вечером. Как раз после того, как я получила сообщение от Винни.
Теперь я стала вспоминать, что же происходило перед тем, как я получила фото от Винни. Мэгги явно провела наверху больше времени, чем это было необходимо. И я не обратила внимания на то, в какие комнаты она заходила. А ведь дверь в свободную комнату находилась как раз рядом с дверью в ванную…
Значит, это сделала Мэгги. Та самая Мэгги, что лишила меня работы, друзей и привычного образа жизни, а теперь, по-видимому, пытается лишить и рассудка.
Это она разместила здесь фото, чтобы я на него наткнулась. Но зачем?
Винни. Винни в кафе позировала с моей дочерью — с моей очаровательной, розовощекой, здоровой деткой. Винни попросила Мэгги сделать это.
Часть II
Винни Кло
1
Мир без детей — это мир без будущего.
Что ж, я изо всех сил пыталась забыть прошлое — и к чему пришла?
Эти мысли звучали в моей голове в такт шагам, которыми я мерила улицы, пытаясь забыть. Нет, не забыть — я никогда не позволила бы образу сына поблекнуть в моей памяти, и в то же время чувствовала, как какие-то мелкие детали уже исчезают во мгле времени.
Его запах — карамель и ржавчина — постепенно исчезает, его как будто уносит легкий ветерок. Звуки — не-громкое посапывание, которое слышалось до того, как звуки стали более резкими, — становятся тише с течением дней, проходящих без него. А вот робкое ощущение полноты жизни, которое мы с Чарльзом испытывали, держа его на руках, — оно никуда не уходит. Но меня беспокоит, что глубочайшая пустота, давящая как гнет на мои руки, тоже никуда не денется.
По улицам я брожу, чтобы притупить боль, а не для того, чтобы забыть. Чтобы избавиться от тупой безжалостности произошедшего со мной. Как будто, бесконечно переставляя ноги, я могу смягчить остроту своих чувств.
В течение недели я встаю на рассвете, чтобы смешаться с толпой, едущей на поезде. «Ченсери-лейн», «Сент-Полз», «Олдгейт», «Бэнк», «Канари-Уорф».
Серые улицы, обрамленные серыми зданиями, по которым серые люди идут на работу. Это мое тайное прибежище, куда я хожу, просто чтобы чувствовать, что я существую. В офисных кварталах вы редко наткнетесь на детские коляски и на женщин, толкающих их перед собой. Пешеход в лондонских деловых районах — это просто пешеход, а не мужчина, женщина или жена. И не мать.
На этих улицах без детей я пытаюсь вспомнить, кто я есть на самом деле. Чувства никуда не исчезают, даже если мне удается на время избавиться от образов. И в моем сознании нет места ни для кого и ни для чего больше. Нет места для тех вещей, которые, как мне казалось, необходимы. Для людей, которые когда-то были мне небезразличны. Для ошибок уже сделанных и секретов сохраненных.
Может быть, именно поэтому я чувствую, как они рвутся выйти наружу после всех этих лет.
По уик-эндам спрятаться гораздо сложнее. Я все время рискую наткнуться на людей — на счастливые семьи, в полном составе направляющиеся за покупками, в музеи и в театры. То есть в те места, где наслаждаются жизнью, а не мучаются ею.
Иногда я гуляю возле нашего дома, но это нелегко, если вы намеренно переехали в ту часть города, которую выбирают люди, планирующие завести семью. Мне и в голову не могло прийти, что мы будем чем-то от них отличаться — отличаться от тех, кто возвращается домой с живым конвертом в автомобильном кресле, украшенным белой панамкой. И мы тоже вернулись из больницы с конвертом, только Чарльз засунул в него свою испачканную кровью рубашку. Вот с чем мы переступили порог нашего дома.
Не могу сказать, что мне становится легче. Не могу даже сказать, что мне становится просто не так тяжело. Хотя физические признаки уже исчезли. Целых две недели мои груди лопались от молока, и эта боль, похожая на ту, которую испытываешь, когда кто-то становится тебе на грудь коленями, воспринималась мной как облегчение, как нечто, на чем можно было сосредоточиться, помимо постоянного тупого страдания. Кожа на животе оставалась растянутой многие месяцы, хотя наполняли его теперь только протеиновые коктейли, которые Чарльз безмолвно передавал мне. Я заставляла себя пить их, как горючее, поскольку хотела, чтобы мое тело вновь было готово.
И это медленно, но верно происходит. После того как я набрала потерянный вес, месячные вернулись, как будто растаял снег и наружу пробились ростки крокусов, росших вокруг ствола дерева возле нашего дома.