Никогда не могла понять, что, собственно, заставляет его возвращаться. Единственное, что нас объединяло, – благоговейное отношение к его желанию обладать мной, в него я верила всегда, даже когда не верила, что все будет хорошо. Я научилась оберегать этот огонек, который теплился в нем, то угасая, то разгораясь, и когда он возвращался, мы оба старались как можно скорей запереть дверь и залезть под одеяло, чтобы какими-нибудь неловкими словами, моими или его, не задуть колышущееся пламя.
Кто-то трясет меня за плечо.
– Я говорю, не возражаете, если захватим кого- нибудь по дороге? – спрашивает водитель.
В машине тепло. Мы стоим. Справа неоновые огни аэровокзала.
– Нет.
– Что нет?
– Не возражаю.
Водитель выходит. Я роюсь в бисерном ридикюле Графини и нахожу там тридцать пять копеек, сигареты и браунинг. Ему я рада, как старому знакомому. Он все такой же, совсем не изменился, чего нельзя сказать обо мне. Ну, полежи еще, ты мне пока не нужен. А вот сигареты – другое дело. С удовольствием затягиваюсь “Винстоном”.
Водитель снова входит и падает в кресло. Рвет с места так, что я роняю пачку.
Видно, с кем-то поругался. Летим по Ленинградскому шоссе, сто двадцать километров в час. Что-что, а водит он здорово. Почти как отец. У светофора в свете газосветного фонаря он меня внимательно разглядывает.
– Ну что, девушка, поехали прокатимся?
– Куда?
– За город. Я вам такое место покажу, какого вы не видели.
– У меня денег мало.
– Какие деньги! Я приглашаю.
– Поехали.
– Вот это разговор.
Я вооружена, и вообще, чего мне бояться. Насильник? А что он может сделать мне неприятного, как говорит в таких случаях Графиня.
Водитель что-то делает со счетчиком, потом опять лихо рвет с места, а когда переключает на четвертую, откидывается и включает кассетник.
And when he comes my way
I’ll do my best to make him stay
[21].
Теперь я его рассматриваю. Года двадцать два, лицо детское и сравнительно осмысленное. Это ему надо меня бояться, а не мне его.
– Тебе сколько лет? – спрашиваю я.
– А тебе?
– Двадцать три.
– А-а-а, – смеется он, – старуха. Мне двадцать. Ты чего ревела?
– Да так.
– Беременная, что ли?
– Что ты мелешь!
– Я вот тут одну вез, вроде тебя. Тоже всю дорогу ревела. Беременная, говорит. Музыка нравится?
– Ничего.
– Выпить хочешь?
– А у тебя есть?
– Нет.
– Тогда не хочу.
– Можем заехать.
– Не хочу.
– Знаешь, кто поет? Мэри-Ли. Великая негритянская певица. Пятнадцать лет ей на этой записи.
– Ну и что?
– Ее подобрал один старый еврей, ну, в общем, на панели, ну и сделал из нее звезду. Потом еврей ее бросил, потому что нашел себе еще моложе, а она увлеклась наркотиками и умерла.
– Что за чушь ты несешь!
Он смеется. Мы проскакиваем Сокольники и летим по Богородскому шоссе.
Снег уже не такой густой. По обеим сторонам шоссе – лес. Так мы несемся, наверное, час. Лес то кончается, тогда идут унылые белые поля, то начинается снова. Мне почему-то совсем не интересно, куда он меня везет и что собирается со мной делать. Я начинаю дремать.
Просыпаюсь от резкого поворота – мы свернули в лес. Снег перестал, светит полная луна. Он выключает фары, и мы едем почти бесшумно сквозь сказочную декорацию. Выкатываемся на небольшую поляну, залитую лунным светом. Он выключает зажигание, машина катится еще несколько метров и останавливается. Полная тишина.
Гульрипши
На аэродроме нас встречали Заяц и Бард. Это была непонятная любезность, у нас был их адрес, но они позвонили в Москву, узнали у моей мамы номер рейса и приехали за одиннадцать километров в аэропорт. Мы с Зайцем никогда особенно близки не были, хоть и знакомы с младенчества, а Ш и Бард вообще виделись первый раз в жизни. Я думаю, любезность объяснялась просто: Ш в глазах Зайца был представителем интеллектуальной элиты, вот она и работала, завоевывая светское окружение мужу.
Итак, встреча была неожиданно горячей. Заяц сообщила, что нам уже сняли комнату, очень хорошую и всего за три рубля в сутки, за стеной живет очень милая и интеллигентная пара, он младше ее на пять лет, но с бородой, она хоть и старше, зато настоящая графиня, вода двадцать, воздух тридцать, есть мы будем в соседнем доме, там гораздо вкуснее и дешевле, чем у них в пансионе мадам Дубровской, где, правда, в прошлом году отдыхала артистка Быстрицкая, кстати, в той же самой комнате, где сейчас живут Заяц с Бардом.
Мы получили багаж. Потом выяснилось, что из рюкзака были вытащены три бутылки вина; все остальное, включая фотоаппарат, было на месте. Мы сели в такси и поехали по пыльной дороге. Ничего интересного, пирамидальные тополя и горы вдали – все как в детстве. Только перед самым поворотом к морю встретилась неслыханных размеров беременная свинья. Она была размером с небольшую корову, и ее чудовищный живот волочился по пыльной обочине. Это зрелище меня расстроило. Я стала думать, что Ш меня скоро бросит и я буду вот так же ходить по улицам, волоча живот по пыли.
Мы забросили вещи в нашу трехрублевую комнату и пошли к ним в пансион мадам Дубровской.
– О, у тебя здесь гитара с собой, – заинтересовался Ш.
Нашел чему удивляться, Бард никогда не расстается с гитарой. Если бы он мог, он вообще никогда не выпускал бы ее из рук. Это для него единственная форма общения. Говорить он не любит и не умеет. Он берет готовые тексты – это может быть хоть железнодорожное расписание – и превращает их в песни.
– Я поиграю? – спросил Ш.
Бард, растянув лицо в улыбке, закивал головой, выдвигая при этом вперед подбородок, что у него обозначало любезность, и у них начался совершенно идиотский и невыносимый для окружающих диалог про аккорды, гармонию, модуляции и прочую белиберду.
Как мне все это надоело. Все думают, что Ш такой разносторонний, титан Возрождения. Ерунда, просто он хочет всем нравиться, поэтому все немножко знает и немножко умеет. Под конец он окончательно покорил Барда, пообещав познакомить его с самим Сингером.
– Я его хорошо знаю, – небрежно уронил титан Возрождения. – Как только вернемся в Москву, сразу к нему сходим.
Они повели нас на ужин. В темном дворе под деревянным навесом возилась над керосинкой немолодая абхазка.