Ай уонна но-о-о-о-о-о-оу!
Внезапно он обрывает, быстро встает и говорит:
– Верхнего дыхания совсем нет. Где сигареты?
– Ты не будешь курить, – говорит Хозяйка слабым голосом раненой птицы.
– Дарлинг, – отвечает Сингер, обольстительно улыбаясь, – я не спрашиваю тебя, ха-ха, буду ли я курить, я спрашиваю, э-э, где сигареты, – при этом он так играет собственным голосом, что всем ясно – ему и без верхнего дыхания хорошо.
Интересно, почему ленинградскому мальчику из интеллигентной еврейской семьи, исполнителю блюзов и негритянских спиричуэлс, хочется цитировать одесский блатной фольклор: “Я ж тебе не спрашиваю, що в тебе болить…”? Ай уонна ноу.
– Сигарет в доме нет, – еле слышно продолжает Хозяйка.
– Дарлинг, ты говоришь неправду, мне больно это слышать.
Хозяйка машет рукой и идет на кухню.
– Куда она могла деть сигареты? – обращается Сингер к гостям, усевшись на стул верхом. Он не может сделать ни одного движения, издать ни одного звука, не оценив, как это выглядит со стороны.
– Куда она могла их деть? – спрашивает он театральным тоном.
Теперь я понимаю, в чем дело: никто не сообразил выключить магнитофон, и Сингер теперь будет валять ваньку, пока не кончится пленка.
– Гай, – обращается он к Барду, по-прежнему смотрящему ему в рот, – ты не мог бы сбегать в гастр?
– Куда сбегать? – не понял все еще улыбающийся Бард.
– За сигаретами, у нас напротив прекрасный гастр.
– Четверть десятого, – говорит кто-то из глубины комнаты.
– А-а-а, – разочарованно тянет Сингер, – тогда надо доставать энзэ.
Он нагибается и начинает открывать нижнюю панель пианино, но в этот момент входит Хозяйка с подносом в руках. Он мгновенно захлопывает панель:
– Э-э, хани, я чувствую запах гари, там что-то, э-э, горит.
Хозяйка быстро ставит поднос с чаем на пианино и бежит в кухню, сексуально выбрасывая ноги в стороны. Зрители, за исключением Бороды и Графини, вяло смеются. Сингер быстро достает из нижней части пианино пачку сигарет “Винстон” и кладет в карман.
Хозяйка возвращается.
– Что-то педаль поскрипывает, – бросает Сингер в публику, пытаясь поставить панель на место.
– Давай сюда сигареты.
– Дарлинг, какие, э-э, сигареты?
Он поет на поставленном дыхании, – обращается к публике Хозяйка трагическим голосом, – ему нельзя курить.
Я не могу вынести этот балаган и выхожу на кухню. На белом столе лежат батон и вилка. Отламываю горбушку и жую. Появляется Заяц, она чмокает меня в щеку, садится и тоже начинает есть хлеб.
– Шуша придет? – спрашивает с полным ртом.
– Нет.
– Что-нибудь случилось? – тревожно всматривается в мое лицо.
– Ничего не случилось. Просто он меня бросил.
У Зайца отваливается челюсть, и я вижу противные куски белого жеваного хлеба. Она быстро заглатывает хлеб и говорит:
– Солнышко, ну что ты, все будет хорошо.
– Что именно?
– Все будет хорошо! Все будет хорошо!
Тут я начинаю орать:
– Что будет хорошо?! Что?! Он меня уже бросил! Что теперь будет хорошо? Бракоразводный процесс пройдет нормально? Мне повезет при разделе имущества? – и тут я начинаю так жутко плакать, что Заяц смертельно пугается. Она гладит меня по голове, я реву, как дура, и не могу остановиться, а в большой комнате тем временем уже снова грохочет пианино, Сингер поет, а Бард подыгрывает ему на гитаре.
Ай уонна но-о-о-о-о-о-оу!
Так проходит, наверное, минут двадцать. Потом я машу рукой: иди туда, я хочу одна. Заяц понимающе кивает и тихо, пятясь, выходит из кухни. Я сижу еще минут пять, потом встаю, иду в прихожую и надеваю сапоги и дубленку. Роюсь в карманах – денег нет. Рядом с шубой Графини на полу валяется ее нелепый бисерный ридикюль. Ладно, мне терять нечего. Никто не видит. Хватаю ридикюль и выскакиваю на лестницу.
У меня так расшатаны нервы, что я продолжаю реветь, пока спускаюсь на лифте, выхожу на улицу и иду к стоянке такси. Валит густой снег. Луны не видно. Кругом ни души. Ни автобуса, ни такси. От слез мерзнут щеки.
С визгом останавливается “Волга-фургон” и задом едет прямо ко мне.
Распахивается передняя дверца.
– В Сокольники отвезете?
– Поехали.
Я сажусь. Мы трогаемся. Деловито ползают по стеклу дворники. Я продолжаю реветь.
– Как поедем? – водителю все равно, пла́чу я или смеюсь, ему надо заработать свои три рубля. Он занят делом, а мы все разыгрываем перед ним любительские спектакли.
– Все равно. Как быстрее.
– Ладно. Через Сокол поедем.
Снег такой густой, что дворники едва успевают счищать.
В такси
С шести лет меня преследует один и тот же сон. Я стою у подножья огромной горы, а на самом верху, на жуткой высоте, – крохотная фигурка, которая делает мне знаки, чтобы я поднималась. Я карабкаюсь по скользким камням, фигурка все растет, но в конце концов оказывается карликом с удлиненным туловищем, короткими толстыми ножками и хорошеньким морщинистым личиком. Он радостно манит меня пальцем, а когда я наконец добираюсь до него, он, улыбаясь, сталкивает меня вниз.
Внутри у меня что-то обрывается, как будто из меня вытягивают внутренности, и я лечу в пропасть. Потом все повторяется.
Наши отношения с Шушей строились примерно по этой схеме: он то бросал меня, то опять манил пальцем. Я не хотела – он убеждал. Я соглашалась с внутренним недоверием – он старался его преодолеть. Когда под его напором недоверие было растоплено, именно тогда, всегда неожиданно, он исчезал, и все начиналось сначала. Я потом заметила, что его уход всегда приходился точно на тот момент, когда я начинала верить, что все будет хорошо. Почему-то он ни разу не ушел, когда я была к этому внутренне готова, но и ни разу не остался, когда я была уверена, что на этот раз останется навсегда.
Мы с ним никогда не могли понять друг друга. Меня он не понимал, потому что вообще всех людей соотносил с литературными персонажами. Я была для него то Бэлой, то Земфирой, что было ошибкой – во мне нет ничего восточного, кроме носа, – ни страстности, ни гордости, ни покорности, ни трудолюбия, ни любви к матери, ни уважения к от- цу. Ш все время ждал от меня каких-то иных реакций, каких-то других слов, а я все делала не так и говорила не то, так что наконец перестала говорить что бы то ни было. А он все спрашивал меня, что я чувствую, когда он меня обнимает, целует, раздевает, и никогда не мог понять, что я ничего не чувствую, а только слышу, как будто где-то щелкают на счетах: вот расстегнул пуговицу, раз, вот снял лифчик, два, вот просунул руки под трусы, три. Я все запоминала, как если бы собиралась когда- нибудь предъявить счет.