Наверное, Лоуренсу (или нам) хотелось бы верить в бесчувствие живых тварей, но вспомните дельфинов, которые отказываются от еды после смерти партнера. Вспомните гусей, которые ищут погибшую спутницу, пока сами не собьются с маршрута и не погибнут. На самом деле, у скорбящих есть существенные причины и даже отчаянная нужда жалеть себя. Бывает, что мужья или жены уходят из семьи, случаются разводы, но ушедший оставляет сеть неразорванных ассоциаций и воспоминаний, хотя иные из них и горчат. Лишь тот, кто пережил супруга, остается в самом подлинном смысле одинок. Связи, составлявшие жизнь – и глубинные связи, и те, что казались (пока не были нарушены) маловажными, – все исчезает. Джон и я провели в браке сорок лет. Все это время, за исключением первых пяти месяцев, пока Джон еще работал в “Тайм”, мы оба в основном писали дома. Мы проводили вместе двадцать четыре часа в сутки, что и смешило, и настораживало мою маму и теть. “Обет – вместе на всю жизнь, а не обед вместе каждый день”, – частенько приговаривали они в первые годы нашего брака. Не сосчитать, сколько раз в день у меня возникала необходимость чем-то поделиться с Джоном. И эта потребность не исчезла с его смертью – но исчезла возможность получить ответ. Я обнаруживаю в газете что-то, что в нормальной жизни прочла бы ему вслух. Замечаю какие-то перемены по соседству, которые его заинтересовали бы: например, “Ральф Лорен” осваивает дополнительную площадь между Семьдесят первой и Семьдесят второй улицей, или пустовавшее помещение, где прежде был книжный магазин на Мэдисон-авеню, наконец-то арендовали. Помню, как-то утром в августе я вернулась из Центрального парка со срочными новостями: со вчерашнего дня густая летняя зелень выцвела, близится осень. Пора составлять планы на осень, вот что я думала. Надо решить, где мы проведем День благодарения, Рождество, где встретим Новый год.
Я бросила ключи на столик в коридоре – и только тут вспомнила окончательно. Некому выслушать эту новость, не к кому обратиться с незавершенными планами, недодуманной мыслью. Не с кем соглашаться, спорить, обсуждать. “Теперь, кажется, я понимаю, почему скорбь так похожа на оторопь, – писал К. С. Льюис после смерти жены. – Многие привычные желания, устремления, порывы застыли, утратили всякий смысл. Раньше каждая мысль, каждое чувство, каждый жест были направлены к Е. Теперь цель исчезла. Я по привычке натягиваю тетиву, а потом вспоминаю, что стреле лететь некуда, – и отбрасываю лук. Столько путей вели мысль к Е. Казалось, я нащупал один из них, но сейчас он закрыт непреодолимой стеной. Когда-то столько путей, а теперь одни лишь тупики”
[65].
Иными словами, нам вновь и вновь остается лишь один объект для размышлений – мы сами, – а отсюда, естественно, проистекает жалость к себе. Каждый раз, когда я с этим сталкиваюсь (а это все еще случается), меня вновь поражает вечная непреодолимость нашей разлуки. Некоторые вдовцы и вдовы сообщают, что ощущали присутствие утраченного супруга, получали от него советы. Некоторые даже имели видения: Фрейд в “Скорби и меланхолии” описывает это как “сохранение объекта с помощью психоза галлюцинаторных видений”. Еще у кого-то было не видение, но все же “сильно ощущаемое присутствие”. У меня – ничего подобного.
Было несколько случаев (например, в тот день, когда врачи калифорнийского медцентра собирались сделать Кинтане трахеостомию), когда я напрямую спрашивала Джона, что же мне делать. Я говорила, что мне нужна его помощь. Говорила, что не справлюсь в одиночку. Я говорила это громко, действительно произносила вслух эти слова.
Я писатель. Для меня воображать, что кто-то скажет или сделает, так же привычно, как дышать.
Но во всех этих случаях мои призывы к Джону лишь усиливали осознание того, что нас разделяет вечное молчание. Любой ответ, какой я могла бы получить, существовал бы лишь в моем воображении, в моей редакции. А воображать то, что он сказал бы лишь в моей редакции, казалось мне скверным, казалось насилием. Я также не могла знать, что бы он сказал по поводу трахеостомии в калифорнийском медцентре, как не могла знать, хотел ли он вставить предлог во фразу о Дж. Дж. Маклюре, Терезе Кин и торнадо. Мы думали, будто знаем все мысли друг друга, даже когда предпочли бы не знать, мы не знали даже малой доли того, что стоило бы знать.
Когда со мной что-то случится, частенько говорил он.
С тобой ничего не случится, отвечала я.
Но если.
Если случится, продолжал он. Если случится, то, например, мне не следует переезжать в квартиру поменьше. Если случится, мне следует быть среди людей. Если случится, мне понадобится спланировать, как накормить этих людей. Если случится, я снова выйду замуж, не пройдет и года.
Ты ничего не понимаешь, говорила я.
И правда, он не понимал. Но и я не понимала: мы были оба неспособны вообразить жизнь друг без друга. Это не та история, в которой смерть мужа или жены становится мостиком в новую жизнь, катализатором для открытия (обычно этот момент подчеркивается в откровениях чересчур умных детей покойного), что “можно любить не только одного человека”. Можно, кто спорит, но брак – это нечто иное. Супружество – это память, супружество – это время. “Она не знала песен”, – передавали мне слова знакомого одной моей подруги, который попытался повторить опыт брака. И супружество не только время, но и, парадоксально, отрицание времени. Сорок лет я смотрела на себя глазами Джона. Я не старела. В этом году впервые с тех пор, как мне исполнилось двадцать девять, я увидела себя глазами других людей. В этом году впервые с тех пор, как мне исполнилось двадцать девять, я осознала, что представляла себя намного моложе, чем я есть. В этом году я осознала, почему меня так часто застигали врасплох воспоминания о трехлетней Кинтане: когда Кинтане было три года, мне было тридцать четыре. Я вспомнила стихи Джерарда Мэнли Хопкинса: “Маргрит, оттого ль грустна ты / Что пустеют рощ палаты” и “И заплачешь ты сильнее, Маргрит, девочку жалея”
[66].
Да, такова участь человека – и заплачешь сильнее. Мы – не улучшенные животные.
Мы – несовершенные смертные существа, сознающие свою смертность, хоть и отталкиваем от себя это сознание. Собственная сложность подводит нас, мы так устроены, что когда оплакиваем потерю, то оплакиваем – так или иначе – самих себя. Тех, кем мы были. Тех, кем перестали быть. Тех, кого однажды вовсе не станет.
Сны Елены были о смерти.
Сны Елены были о старении.
Больше ни у кого не было (и не будет) снов Елены.
Время – школа, в которой мы учимся, время – огонь, в котором горим. Снова Делмор Шварц.
Помню, как отвергла книгу, написанную после смерти Дилана Томаса его вдовой: “Убить остаток времени”. Помню, как с пренебрежением и даже с осуждением отнеслась к “жалости к себе”, “нытью”, к тому, как она “зациклилась”. Книга вышла в 1957 году. Мне было двадцать два года. Время – школа, в которой мы учимся.