Пара, которая сейчас дает интервью, сумела связаться с экипажем.
Самолет приземлился в Лос-Анджелесе. “Арабы”, все четырнадцать с просроченными визами (ведущего в студии это удивило больше, чем меня), задержаны, потом отпущены. Все, включая дававшую интервью пару, отправились по своим делам. Итак, это не было “покушением на теракт”. Вот почему это назвали “террористическими учениями”.
Во сне я понимаю, что нужно обсудить это с Джоном.
Был ли это сон?
Кто режиссер этого сна, есть ли ему дело?
Неужели только с помощью снов – или попытавшись писать – я сумею выяснить собственные мысли?
Когда потянулись длинные июньские вечера, я заставила себя ужинать в гостиной, где задерживался свет. После смерти Джона, в одиночестве, я предпочитала есть на кухне (гостиная слишком просторна, и стол там – тот самый, за которым он умер), но когда наступили длинные ясные сумерки, у меня появилось сильное ощущение: он бы хотел, чтобы я видела этот свет. Когда же вечера сократились, я вновь перебралась в кухню. Я все чаще оставалась по вечерам дома одна. Отговаривалась работой – а с наступлением августа и в самом деле уже работала или пыталась работать, но еще я и не хотела выходить, оказываться на людях. Однажды вечером я поймала себя на том, что достаю из шкафа не одну из тех тарелок, которыми пользовалась обычно, а старую, треснувшую, из сервиза, который уже по большей части был разбит или надколот; сервизы с таким узором – “Уикердейл” – перестали выпускать. Это был набор кремовых тарелок с маленькими розовыми и голубыми цветками и бежевыми листьями, которые мать Джона подарила ему при переезде в квартиру на Восточной Семьдесят третьей улице – он снимал ее до того, как мы поженились. Мать Джона умерла. Джон умер. А у меня все еще в ходу этот “Уикердейл”, четыре обеденные тарелки, пять тарелок для салата, три для масла, одинокая кофейная чашка и девять блюдец. Я стала предпочитать их всей прочей посуде. Под конец лета я стала запускать посудомоечную машину, загруженную всего на четверть, лишь бы хоть одна из четырех основных тарелок “Уикердейл” оказалась чистой, когда мне понадобится.
В какой-то момент посреди лета я спохватилась, что у меня нет писем от Джона – ни одного. Мы разлучались редко и ненадолго. На неделю, две, максимум три, когда один из нас отправлялся за материалом. Случился месяц в 1975 году, когда я на неделе преподавала в Беркли, но на выходные каждый раз летала домой в Лос-Анджелес. Выпало несколько недель в 1988-м, когда Джон отправился в Ирландию собирать материал для “Арфы”, а я осталась в Калифорнии вести репортаж с предвыборной президентской кампании. В таких случаях мы всегда созванивались по нескольку раз в день. Огромные счета за международные разговоры мы считали частью своего образа жизни, как и счета за номера люкс – заказав такой номер, мы могли забрать Кинтану из школы, полететь куда-то все вместе и работать одновременно, живя в одном номере. Вместо писем у меня остался сувенир из одного такого отеля: черный, тонкий, словно облатка, будильник, который Джон подарил мне на Рождество в Гонолулу, где мы поспешно переписывали сценарий фильма – фильм так и не пошел в производство. Одно Рождество – из многих – когда мы обменивались не “подарками”, а маленькими полезными вещицами, которые можно было повесить на елку. Будильник остановился за год до смерти Джона, починить не удалось, а теперь, когда Джон умер, рука не поднималась его выбросить. Или хотя бы убрать с тумбочки у моей кровати. Еще у меня остался набор цветных ручек “Буффало”, подаренный на то же Рождество, в том же формате. Я тогда нарисовала множество пальм – пальмы, колыхающиеся на ветру, пальмы с опадающей листвой, пальмы, согнутые декабрьскими ураганами. Цветные ручки “Буффало” давно высохли, но и их я тоже никак не могла выбросить.
Помню, тогда же в канун Нового года в Гонолулу меня охватило чувство такого полного счастья, что не хотелось ложиться спать. Мы заказали в номер махи-махи и латуковый винегрет на нас троих. Ради праздника украсили цветочными гирляндами принтеры и компьютеры, на которых переписывали сценарий. Отыскали свечи, зажгли их и ставили аудиокассеты, которые Кинтана завернула и положила под елку. Джон прилег с книгой на кровать и около половины двенадцатого уснул. Кинтана пошла вниз посмотреть, что там делается. Я видела, как спит Джон. Я знала, что Кинтана в безопасности, она и раньше сходила вниз посмотреть на жизнь отеля (иногда одна, иногда вместе со Сьюзен Трейлор, которую мы с ее шести или семи лет часто брали в Гонолулу заодно с Кинтаной). Я сидела на балконе с видом на поле для гольфа клуба “Вайалай”, допивала бутылку вина, которую мы открыли за ужином, и смотрела, как повсюду в Гонолулу пускают фейерверки.
Помню последний подарок Джона – на мой день рождения, 5 декабря 2003 года. Примерно в десять утра в Нью-Йорке пошел снег, к вечеру выпало семь дюймов, и еще шесть обещали в прогнозе погоды. Помню, как снежная лавина сошла с шиферной крыши церкви Святого Иакова напротив нашего дома. План поужинать с Кинтаной и Джерри в ресторане пришлось отменить. Дожидаясь ужина, Джон сидел в гостиной у камина и читал мне вслух. Он читал мне вслух мой же роман, “Молитвенник”, который оказался у него под рукой в гостиной, поскольку Джон решил перечитать эту книгу и разобраться, как там работает некий технический прием. Он читал главу, в которой Леонард, муж Шарлотты Дуглас, приходит к Грэйс Штрассер-Мендана (повествование ведется от ее лица) и пытается ей объяснить, что события в стране, которой управляет ее семейство, к добру не приведут. Глава устроена сложно (именно ее Джон намеревался перечитать, чтобы понять техническую сторону), повествование прерывается другими эпизодами, и читателю следует уловить то, что стоит за репликами Леонарда Дугласа и Грэйс Штрассер-Мендана, – как они взаимно посылают друг друга к черту. Закрывая книгу, Джон сказал мне: “И не смей больше твердить, будто ты не умеешь писать. Вот тебе мой подарок ко дню рождения”.
Я помню, как слезы подступили к глазам.
И сейчас подступают слезы.
Задним числом все это были знаки, предвестия – ранний снегопад и подарок, которого никто другой не мог мне сделать.
Джону оставалось жить двадцать пять дней.
14
Летом настала пора, когда я стала чувствовать себя неустойчивой и хрупкой. Споткнулась, зацепившись сандалией, пробежала несколько шагов вперед, чтобы не упасть. А если бы не удалось? Если бы я упала? Что-то сломала бы – и кто увидел бы, как по моей ноге течет кровь, кто вызвал бы такси, поехал бы со мной в отделение травмы? Кто был бы со мной, когда я вернулась бы домой?
Я перестала носить сандалии. Купила две пары кед от “Пумы” и ходила только в них.
Привыкла оставлять свет на ночь. Если в доме было темно, я не могла встать, чтобы записать какую-то мысль, или поискать книгу, или проверить, выключила ли я духовку. Если в доме было темно, я лежала неподвижно, пугая себя мыслями о всяческих бытовых опасностях, о книгах, которые могут свалиться с полки прямо мне на голову, о коврике в коридоре, который выскользнет из-под ног, о стиральной машине – невидимый в темноте шланг прорвет, затопит всю кухню, и тогда уж того, кто включит свет, чтобы проверить духовку, точно ударит током. Что это выходит далеко за рамки разумной предосторожности, я впервые поняла в тот день, когда знакомый мне молодой автор задал вопрос, можно ли написать обо мне статью. Я услышала со стороны, как я слишком поспешно отвечаю: нет, ни в коем случае, не надо обо мне писать. Я не в форме. Я услышала, как я подчеркиваю это, пытаюсь устоять на ногах, предотвратить падение.