Смерч наконец остановился, не причинив разрушений, сразу за границей с Вайомингом. В ту ночь в “Степ райт инн” на перекрестке Хиггинсон и Хиггинс Тереза спросила, правда ли, что смерч не задевает дважды одно и то же место. “Понятия не имею, – сказал Дж. Дж. – Но это правдоподобно. Как с молниями. Ты разволновалась. Я хотел тебя успокоить”. Это было настолько близко объяснению в любви, насколько Дж. Дж. был способен на подобное объяснение,
Вернувшись в самолет, оставшись наедине с Кинтаной, я развернула один из доставленных юнцами гамбургер и разделила его пополам. Кинтана куснула пару раз и покачала головой. На обычную пищу ее перевели всего за неделю до того, и она ела по чуть-чуть. Стома все еще оставалась на месте на случай, если она вовсе не сможет есть.
– Все будет в порядке? – спросила она.
Я предпочла убедить себя, что она спрашивает, доберется ли она благополучно до Нью-Йорка.
– Безусловно, – сказала я.
Ты в безопасности.
Я рядом.
Безусловно, она будет в полном порядке в Калифорнии, помнится, сказала я ей за пять недель до того.
Вечером, когда мы добрались до Института Раска, Джерри и Тони ждали нас снаружи. Джерри спросил, как прошел перелет. Я ответила, что мы перекусили “бигмаком” на кукурузном поле в Канзасе.
– Это был не “бигмак”, – сказала Кинтана, – это был “квортер паундер”.
В тот день в палате Кинтаны в Пресвитерианской больнице, когда я читала сверку “Ничто не утрачено”, мне показалось, что в последнюю фразу этого отрывка о Дж. Дж. Маклюре, Терезе Кин и торнадо, возможно, вкралась ошибка. Я никогда не изучала специально грамматику, полагаясь лишь на то, что на мой слух звучало верно, но тут я не была уверена, что это звучит верно. Фраза в сверке выглядела так: “Это было настолько близко объяснению в любви, насколько Дж. Дж. был способен на подобное объяснение”. Я бы вставила предлог: “Это было настолько близко к объяснению в любви, насколько Дж. Дж. был способен на подобное объяснение”.
Я сидела у окна и смотрела на льдины на Гудзоне и думала над этим предложением. “Это было настолько близко объяснению в любви, насколько Дж. Дж. был способен на подобное объяснение”. Это важное предложение, и раз уж ты его написал, ты бы не хотел написать его с ошибкой – но опять-таки, если ты специально написал его именно так, ты бы не хотел, чтобы его исправляли. Как же он его написал? Что имел в виду? Каким хотел его видеть? Решение оставалось за мной. Какой бы выбор я ни сделала – возможно, именно этим выбором подведу Джона, даже предам. И это была одна из причин, отчего я плакала в палате Кинтаны. Вернувшись в тот день домой, я проверила корректуру, и первую сверку, и черновой файл. Ошибка – если это ошибка – была там с самого начала. Я не стала исправлять это предложение.
Почему ты всегда должна быть права.
Почему за тобой всегда должно быть последнее слово.
Хоть раз в жизни – просто оставь как есть.
12
Кинтана и я летели на Восток на “Сессне”, которая заправлялась на кукурузном поле в Канзасе, 30 апреля 2004 года. На протяжении мая, июня и первой половины июля, пока она находилась в Институте Раска, я мало что могла для нее сделать. Я почти каждый день ездила после обеда на Восточную Тридцать четвертую улицу повидать ее, но терапия продолжалась почти непрерывно с восьми утра до четырех, и в половину седьмого, самое позднее к семи ее клонило в сон. С медицинской точки зрения она была стабильна. Могла есть самостоятельно – гастростому пока не убирали, но и не использовали. Восстанавливалась подвижность в правой руке и ноге. Восстанавливалась и подвижность правого глаза, без которого Кинтана не могла читать. По выходным, когда не было терапии, Джерри возил ее на обед и в кино где-нибудь поблизости. Потом он ужинал с ней. Устраивали пикники, и к ним присоединялись друзья. Пока Кинтана находилась в Институте Раска, я могла поливать цветы у нее на подоконнике, могла отыскать чем-то (непонятно чем) отличающиеся кеды, которые велел купить ей физиотерапевт, могла сидеть с ней в теплице рядом с холлом клиники и следить за парчовыми карпами в пруду, но, когда она покинет реабилитационную клинику, я не смогу делать даже это. Кинтана приближалась к тому моменту, когда – если мы хотим, чтобы она полностью выздоровела – ей снова понадобится самостоятельность.
Я решила, что и мне за лето следует достичь того же.
Сосредоточенность, необходимая для работы, еще не вернулась, но я могла приводить в порядок дом, могла взять свою жизнь под контроль, разобраться с непрочитанной почтой, например.
Мне и голову не приходило, что процесс скорби только начинается.
До того момента я могла лишь горевать, но не скорбеть. Горе пассивно. Горе настигает тебя. Скорбь, опыт взаимодействия с горем, требует внимания. До того момента мне хватало неотложных дел, хватало, куда направить все внимание, ничему более его не уделяя, прогоняя иные мысли, вырабатывая каждый день адреналин, чтобы справиться с бедами этого дня. Всю весну я провела, позволяя себе расслышать лишь несколько слов, произносимых механическим голосом: “Добро пожаловать в Эм-Цэ-У-Ка”.
И вот я приступила.
Среди писем, книг и журналов, доставленных, пока я находилась в Лос-Анджелесе, обнаружился толстый том с заголовком “Курс 1954 г.” – этот альбом был подготовлен к надвигавшемуся пятидесятилетию принстонского курса Джона. Я прочла текст Джона: “Уильям Фолкнер однажды сказал, что некролог писателя должен состоять из одной фразы: «Он писал книги, а потом умер». Это не некролог (по крайней мере на 19 сентября 2002 года), и я все еще пишу книги. Так что буду держаться Фолкнера”.
Я повторила для себя: это не был некролог.
По крайней мере, на 19 сентября 2002 года.
Я закрыла памятный альбом. Несколько недель спустя я снова его открыла и пролистала другие записи. Одна – Дональда Г. Рамсфельда (“Рамми”): “После Принстона годы слились в пятно, зато дни похожи на стремительное пламя”. Я подумала над этим. Другой текст, трехстраничная медитация Ланселота Л. (“Лона”) Фаррара-младшего, начиналась так: “По всей видимости, объединяющим нас всех воспоминанием является речь Адлая Стивенсона на банкете старшего курса”.
Я подумала и над этим.
Я сорок лет была замужем за одним из выпускников 1954 года, и он ни разу не упомянул речь Адлая Стивенсона на банкете старшего курса. Я попыталась припомнить хоть какие-то его упоминания о Принстоне. Много раз он говорил о неуместной гордыне, видевшейся ему в девизе “Принстон на службе нации” – эта фраза позаимствована из речи Вудро Вильсона. Сверх этого я не сумела извлечь из памяти ничего, кроме его слов через несколько дней после нашей свадьбы (к чему он сказал это? Как возник этот разговор?), что члены мужского хора – знаменитой принстонской а-капеллы – казались ему напыщенными. И поскольку он знал, что меня это потешает, он порой изображал этих певцов: одна рука с продуманной небрежностью засунута в карман, другая вращает воображаемый стакан с кубиками льда, подбородок выпячен ради “медального профиля”, легкая удовлетворенная усмешка: