Пишут, что бороться и совершать подвиги для того и надо, чтобы у всех было вдоволь хлеба и шинелей. А дед помнит, что до революции была вобла и ситец продавался рулонами-штуками. Почему так получается, что чем больше борьбы и подвигов, тем меньше хлеба и шинелей?
Нет, шинелей больше. Цвета хаки, серо-зеленых, черных, рыжих, серых, синих.
Хлеба нет. А человек такое занудное создание: чуть родился, так уж сразу хочет есть. Боже мой, но ведь это же вдуматься только: нужно каждый день, каждый день есть, чтобы жить!
Я экономил, не завтракал, рассуждая, что если не позавтракаю, значит, больше будет на обед; а если и не пообедаю, значит, будет на завтрашний день.
Но тут бабка заметила, что у меня начинают опухать руки и ноги, она с матерью почти перестали есть сами, отдавая куски мне.
Я должен был добывать пропитание! У меня каждый день стучало в голове: как достать поесть? Ходил, внимательно-испытующе осматривал кладовку, сарай, погреб, двор. Камни, щепки, черепки, сор, пыль…
Умер от голода старый математик нашей школы Балатюк, он последние дни пытался работать дворником. Открывались заводы, и рабочим платили зарплату – 200 рублей в месяц.
Буханка хлеба на базаре стоила 120 рублей, стакан пшена – 20 рублей, десяток картофелин – 35 рублей, фунт сала – 700 рублей.
Уходя на войну (чтобы никогда не вернуться, ни с чемоданами, ни без) отец Жоры Гороховского, слесарь с Главпищемаша, оставил все свои инструменты. Отцовская мастерская в сарайчике стала Жоркиной. Сарайчик от пола до потолка был завален железной рухлядью, потому что у Жорки было правило жизни: какую бы железку он ни видел на земле, он ее тотчас подбирал и определял в свою сокровищницу.
Просидев четыре года на одной парте, мы очень сдружились. Жора был серьезный парень, считал, что не хлебом единым жив человек, но нужнее всего железо. И доказал: приспособился делать зажигалки из стреляных гильз. Мы с его младшим братом Колькой только, разинув рты, с уважением смотрели, как он священнодействует паяльником.
Колька, тот был прямой противоположностью старшему брату: беззаботный лентяй, бродяжка. Еще он любил уничтожать: если находил электрическую лампочку, значит ей судьбой уготовано быть хлопнутой о камень; огнетушитель следовало приводить в действие тотчас по обнаружении.
Материала для этого было предостаточно: сразу же за сарайчиком возвышался большой дом училища ПВХО, который заняли немцы, и как положено, они два часа выбрасывали в окна приборы, пособия и книги, чтоб не засоряли им жизнь.
Первое антифашистское выступление связано у меня именно с этим домом и Колькой. Типовая уборная-ров была выкопана во дворе училища так, что немцы со своими газетами сидели на жердях к нам спиной. Поэтому мы взяли хорошую рогатку, выбрали у Жоры в ящике самых корявых гаек с заусеницами, подобрались к забору и, определив самый широкий зад, открыли огонь. Потом Жора рассказывал, что в читальне поднялся сильный шум, немец не поленился перелезть через забор и искал нас, чтобы поделиться впечатлениями.
После ухода воинской части в доме училища открылась столовая для стариков. Сотни стариков поползли с клюками, с кастрюльками и ложками. Управа выдавала карточки самым умирающим, опухающим и одиноким, и они, трясясь и ссорясь, толпились у раздаточного окна, получали по черпаку баланды, тут же за столиками хлебали, смаковали, чмокали, давились, обливая бороды.
Мы с Колькой уныло ходили между столиками, почти ненавидя стариков, глядя на миски, которые они ревниво прикрывали руками.
Вдруг кухарка позвала нас:
– Воду носить до бака будете, хлопчики? Супу дам.
Эх, мы чуть не взвыли от счастья, схватили за ручки самую большую кастрюлю, чесанули к колонке. Носили до самого закрытия, подлизывались, заглядывали кухаркам в глаза, и нам налили по тарелке, до краев, и мы, гордые, счастливые, хлебали долго, растягивая удовольствие, молясь, чтобы вода была нужна завтра, послезавтра.
Дед мой попытался тоже раздобыть карточку. Ему не дали: сказали, что еще может работать. Он так горевал, что его приняли в столовую ночным сторожем. Он взял кожух и подушку, отправился на первое дежурство, и я пошел за ним. У меня созрел смелый план.
Пока дед вздорил с кухарками и посудомойками, что ему не оставили баланды, я смирно сидел в углу. Похлопали двери, все разошлись, дед заложил парадное ломом и стал устраивать себе ложе из скамеек, злобно бормоча: «Горлохватки проклятые, полные кошелки домой поперли, аспидки…»
Я решил начать со второго этажа. В доме были длинные коридоры с множеством дверей в аудитории и учебные кабинеты, и во всем этом огромном доме мы с дедом были одни.
В аудиториях стояли топчаны на козлах, пол был усыпан соломой, бинтами, бумажками, и стоял тяжелый солдатский дух. Я лихорадочно принялся рыться в соломе, шарить под помостами. Одни окурки и журналы.
Фотографии в журналах были отличные, на глянцевой бумаге. Немцы стоят и смотрят на соборы древнего Смоленска. Улыбающиеся люди в русских народных костюмах протягивают генералу хлеб-соль. Типичная русская красавица, с богатой косой, словно из русского народного хора Госконцерта, голая, этакая грудастая, сидит задницей в шайке под бревенчатой стеной, и подпись: «Русская баня». Эту картинку я сунул под рубашку, чтобы по секрету показать Жорке и Кольке.
Недокуренные, растоптанные бычки я все собирал в карман. Жрать хотелось так, что темнело в глазах. Пираты когда-то жевали табак, и я стал жевать окурки, но это было горько, обжигало язык, насилу отплевался.
Сухарь я нашел только в десятой или двенадцатой комнате. Он был с половину моей ладони, заплесневел, но был из настоящего белого хлеба. Я стал грызть его, не обскребая, чтоб ни крошки не пропало, слюнявил, разбивал о подоконник, клал кусочки в рот, сосал, пока они не превращались в кашку, перемешивал ее языком во рту, изнывая от вкуса, не спеша глотать, – у меня мурашки шли по телу. Думал про себя: псы, ведь они дураки, кинь ему хлеб, он хлам, хлам, заглотал в один миг, а у человека есть голова, удовольствие можно продлить, и сытнее вроде.
Возбужденный удачей, я двинулся дальше – в химическую лабораторию, где было столько полок, стекла и приборов, что немцы, видно, поленились выбрасывать, лишь всё переколотили да выцедили спирт из спиртовок.
У меня глаза разбежались: столько разных пробирок, банок с химикатами, и ни черта-то я в надписях не понимал, открывал банки, встряхивал, вынюхивал – нет, не похоже на съедобное…
Во взломанном железном шкафу стояли в ряд колбы с надписями «Иприт», «Люизит», я стал размышлять над ними. Люизит был неприятно свекольного цвета, но иприт – как черный кофе, и вот мне стало воображаться, что это в самом деле кофе, с сахаром, у меня все жилки задрожали, так захотелось кофе, открыть стеклянную пробку и попробовать: вдруг это не настоящий иприт, а учебное пособие, просто наливали кофе и показывали студентам, ведь могло такое быть?