Шона затрясла головой, рассыпая темно-красные капли хны.
— Такого жара, — сказала она, — я не испытывала никогда.
Это меня поразило так, что я помню до сих пор. Как будто
Шона созналась в цветовой слепоте, будто она видит кровавое, багровое,
индиговое, янтарное, нефритовое тусклыми оттенками серого.
Что это за чувство? Это такое чувство, будто коснулась
чего-то живого и электрического или случайно ввела себе лекарство — наполовину
галлюциноген, наполовину яд. Сознание растекается. Тело обмякает, но ты не
падаешь, потому что соки вожделения напитывают мускулы, заставляют жарко гореть
синапсы тысячей мелких оргазмов, а жар тлеет у тебя в животе и уходит вниз, в
пах, и вверх к сердцу, как пламенеющие лианы.
Уже давно я не пробовала этого жара. И сердце мое вошло в
гипотермию. Я запеклась, я остыла, я больна. Я езжу из Денвера в Боулдер,
смотрю, как снуют, ползают и кишат мужчины на Перл-Стрит-Молл, десятки, сотни
мужчин, всех видов, форм и размеров, и жирные, и накачанные, и тощие, как
марафонцы, высокие и низенькие, ноя ничего не чувствую — члены у них, как
размокшие под дождем стебли, и прикосновение у них вялое, и остается от них
только нетерпение, неудовлетворенность, горечь.
Я жажду того, что было у меня раньше, жара, который
накатывает и разрушает, который пожирает душу и расплавляет сердце, и оно,
жидкое и алое, стекает горячим комом во влагалище.
В моих последних снах я видела, как огонь становится
мужчиной. Ослепительный и ревущий, он наваливается на меня, охватывает меня
уносящим поцелуем. И потом я просыпаюсь в кровати одна.
А из его комнатушки в конце коридора слышно, как Колин все
шлепает и шлепает по клавиатуре. Знаменитый Писатель, который просто еще не
открыт. Суровый и целомудренный художник.
Господи Боже мой, как мы до этого дошли?
Как мы, пылавшие, смогли так остыть?
Три раза в жизни ощущала я жар. В первый раз это был
профессиональный боксер по имени Зик, весь — жилы и сталь, обтянутые скользкой
кожей цвета дымчатого кварца. У него была жена и четверо детей в
Колорадо-Спрингз, но трахались мы с ним так, будто остались последними людьми
на земле, и завели хозяйство в квартирке, которую снял мне Зик на Зюни-стрит.
В день, когда хирург мне сказал, что нужны две пластические
операции для исправления того, что сделал Зик с моей скулой и носом, я уложила
вещи и переехала на время к Шоне.
Вторым был Пил, итальянский манекенщик, которого я ненадолго
соблазнила в гетеросексуальность, доказав, что могу трахаться так же дико и с
той же неистовой изобретательностью, что любой пропирсованный кольцами пидор.
С Нилом я рассталась, потому что он полюбил наркотики
больше, чем меня, и потому что он храпел, и потому что бросал полотенца на полу
в ванной мокрой кучей, похожей на бледно-синее дерьмо, и потому что запах его
лосьона мне не нравился, и потому что однажды вечером я пришла домой и
обнаружила у себя в постели мальчишку-подростка, голого и с такой эрекцией, что
доставала до пупка, а я могла предложить Нилу только тот член, что уже и без
того пробил мое сердце.
А третий — Колин.
Он не такой, как Зик или Нил. Он единственный, кто бросил
меня раньше, чем я от него ушла.
Нет, он все еще живет в нашей квартире на Паскаль-стрит. Он
присутствует за завтраком и всегда приходит домой, даже если напьется в
каком-нибудь заведении, где вся клиентура с литературными претензиями, но он
больше не спит со мной в одной постели. Теперь он спит в комнате, которую
называет своим кабинетом — каморка в форме гроба, которую он набил старыми
журналами, газетами и письмами. Колин вообразил, что он писатель. Он повсюду
рыщет, записывает и прячет свои записи, как бурундук орешки. У него столько
книг, газет и пачек бумаги, что еле хватает места для раскладушки, запихнутой в
угол этого разворошенного гнезда.
По ночам, в то время, которое мы раньше заполняли любовным
действом, я слышу постукивание его клавиатуры, как клевки сумасшедшей курицы.
Он пишет о любви, но не занимается ею, описывает страсть, но потерял
способность ее испытывать.
А мы с Колином были великолепными любовниками. Такими, что
даже редко отдыхали за играми, которые любил Зик и на которых настаивал Нил.
Игры втроем, охота за плотью со свежим желанием трахаться с нами обоими, а еще
игрушки — полированные кожаные кнуты, наручники, золотые цепи, прикованные к
кольцам в сосках. Почти год прошел, пока я только начала просить Колина меня
ударить, пока стала молить его наложить руки мне на горло и нажимать в такт его
введениям, но когда он это делал — это уже когда мы начали приправлять любовь
болью — это было будто кто-то плескал керосин в огонь. И огонь испепелял нас, мы
забыли друзей и работу, мы ушли из внешнего мира и жили только в том, который
создали сами.
И тогда Колин от меня отдалился.
Когда он решил, что писательство и страсть несовместимы, что
искусство и секс — естественные враги. Тогда-то я и стала гоняться за пожарными
машинами и рваться к пламени.
— Очень сегодня смешная штука вышла, — говорю я Колину,
заглядывая в его забитый чулан, где он скорчился над своим компьютером. — Я
подцепила мужика в каком-то баре в Колфаксе, мы поехали трахаться в мотель, а
потом я забыла, как его зовут. Я даже не заставила его надеть презерватив. Я
хотела, чтобы его сперма еще была во мне, когда я к тебе приду.
Колин поднимает брови, но это и все. Он смотрит на им
написанное, наклоняется что-то поправить, потирает подбородок.
— Ты каждый раз мне притаскиваешь очередной блуд, как кот
притаскивает задушенного воробья. Ты думаешь, что проявляешь влечение, а меня от
этого всего лишь мутит.
Я прислоняюсь к косяку и чешу об него бедро, при этом
шелковое платье задирается.
— А тебя ведь не мутило, когда ты смотрел, как я трахаюсь с
тем мужиком, которого нашла в Кросстаун-бар? А помнишь бабу, которую мы
притащили ночью с Лаример-сквер? Или твоего дорогого друга Люка из колледжа?
Или твою бывшую любовницу? Ах, дорогой, до чего же чувствительны мы стали в
нашем целомудрии!
— Оставь меня, будь добра, — говорит он с леденящим
спокойствием. — Ты сказала все, что хотела. Теперь уйди.
— Я уйду, — говорю я, — но ты не сможешь писать, потому что
будешь меня хотеть. Ты будешь воображать меня в чужих объятиях и будешь желать
меня так сильно, что захочешь съесть мое сердце десертной ложкой. Ты захочешь
убить меня.
Проклятие сказано, заклинание брошено, и я пробираюсь в
гостиную зажечь огонь в камине.
Я сижу возле огня в гостиной и смотрю, как языки пламени
вьются оранжевыми маховыми перьями экзотического попугая. Я зажигаю спичку и
держу, пока пламя не обжигает пальцы.