Тапа разглядывает бегущие по огромному куполу трещины. Когда грянет катастрофа, этот купол расколется на части, словно яйцо, которому пришел срок освободить птенца. Гигантские насекомые, крылатые рептилии и переливчатые амфибии пробудятся от глубокого сна. Они полезут из трещин — неловкие и дрожащие, с перьями и конечностями, перемазанными околоплодной слизью. Не все из них способны парить или ползать и даже ковылять. Иные могут лишь дрейфовать — морские звезды и черви, моллюски и ракообразные, те, кто полагается на течения. Что они будут делать? — думает он. Цепляться к другим? Или ждать наводнения, которое подхватит их и смоет с яичной скорлупы?..
В разгар катастрофы реки поменяют свои русла и образуют новые озера. Долина снова уйдет под воду. Когда-нибудь, глубоко в чреве будущего, озера уступят место ледникам, а те — морю.
О начале возвестит торнадо. Ураганный ветер закрутит молитвенные барабаны — всю сотню у основания ступы — в другом направлении. Люди, которые бредут вокруг ступы, вращая эти барабаны, тоже развернутся. И двинутся по собственным следам. Станут повторять в обратном порядке все свои неудачные попытки эволюции: из озера в море, на сушу, в горы. С плато в предгорья и дальше, в долину. От одной клетки к одной лишней. От шести ног к четырем, восьми, двум. Только чтобы ходить кругами, разрываясь от желания вернуться.
С высоты ресторана Тапа не видит разницы между хаотической беготней муравьев и бессмысленным дрейфом паломников. Все они медленно ползут в одну сторону, как единый организм, сбитый с толку, обессилевший за миллиард лет. Под пристальным взором божественных синих глаз, которые гонят каждый камень и каждую клетку к смерти.
Вдруг Тапе приходит в голову, что и он сам, и Платон, его друг-бирманец, ради встречи с которым он сюда явился, — буддисты, хотя оба ни разу об этом не упоминали. В их беседах, растянувшихся на три десятилетия, никогда не поднимался вопрос веры.
— У нашего бога синие глаза, — говорит Тапа, кивая на ступу с ярким рисунком, — а у нас черные.
“Уж не в этом ли причина наших страданий?” — думает он, и эта мысль вызывает у него невольную улыбку.
Платон покладисто улыбается в ответ. Он приехал в Катманду, чтобы помочь Тапе спланировать путешествие в Индию. По его мнению, игра не стоит свеч, риск слишком велик. Но разве Тапу переубедишь, когда есть шанс заработать?
Не в силах переварить что-нибудь более основательное, друзья прихлебывают имбирный чай. После двенадцати лет индийской тюрьмы Платон наслаждается ароматом свежего имбиря, едким, как ирония его нынешнего статуса: свободный человек в изгнании. На круг он провел в тюрьмах, бирманских и индийской, больше половины жизни. Недавно его оправдали по всем статьям и предложили ему психиатрическую лечебницу в далеких Нидерландах. Это странная идея. Известно, что люди там не едят риса, только хлеб. И чая не пьют — его заменяет кофе. Да и как он будет бороться оттуда с хунтой на своей родине? С помощью Всемирной паутины, объясняют юристы. Пока Платон сидел в тюрьме, какие-то умники создали параллельную вселенную, которая отражает обычную и влияет на нее. Туда можно проникнуть через компьютер. Нет, спасибо. Платон предпочитает общаться со своей матерью мысленно — это лучше, чем на компьютерном экране.
Отвлекая обоих, к Тапе на тарелку усаживается сверкающий жук. У него черное туловище в желтых пятнышках, три пары ног покрыты оранжевым пушком. Завороженные, они смотрят, как незваный гость протыкает своими щипцами чайный пакетик и выдавливает оттуда немного жидкости.
— Что это за насекомое? — спрашивает Тапа.
— Не знаю. Пока я сидел, даже насекомые изменились.
Тапа смеется. Столик с тарелкой дрожит, и это беспокоит жука; он раскрывает пурпурные крылья и снимается с места. Друзья провожают взглядом переливчатое пятнышко, улетающее в сторону соседней крыши.
Рядом с рестораном какой-то старик взбирается по ветхой покатой крыше, очищая ее от сорняков. Богомольцев внизу не волнуют падающие с неба клубки травы вместе с корнями и цветами. Кривоногий, старик с трудом нащупывает ногами опору на шаткой черепице. Под ним — обрыв в три этажа.
— Осторожней, отец! — кричит Тапа.
Старик улыбается щербатым ртом и поправляет домотканую шапку.
Бедняга, думает Тапа. Ноги не очень-то слушаются, зубов не хватает, но рад залезть на крутую крышу трехэтажного здания, чтобы очистить ее за сумму меньше их ресторанного счета.
— Старик ползет по крыше, рискуя единственным, что у него еще есть, — своей жизнью, только ради того, чтобы прокормиться. Под ним живут люди гораздо моложе — слушают радио, смотрят телевизор или спят. Они продали своих жен и детей. Им просто не хватает стойкости, — говорит Платон. — Вот в чем контраст. Вот что превращает жизнь в искусство.
Потому Тапа и любит встречаться со своим бирманским другом. Из всех его знакомых только от Платона можно такое услышать. Кажется, полная чепуха, но где-то в глубине этой чепухи кроется возможность искупления.
Несмотря на все виденное, несмотря на себя самого, Тапа и теперь глядит на Катманду с тревогой и нежностью. Он не может выбросить из головы сумасшедшую, которую встретил в переулке. Несколько дней назад он видел ее опять.
Была безлунная ночь. Тапа осмелился зайти за кусты, чтобы справить нужду. Он уже выбирался оттуда, ориентируясь на далекие фонари, и тут увидел эти волчьи глаза, горящие внутренним огнем. Она пряталась в зарослях — абсолютно голая, лысая, исхудавшая. Под ее усохшими грудями проступали ребра. Расчесанная кожа в струпьях от псориаза кровоточила. Синяк на левой щеке вырос из острова в континент.
В лунные ночи она была духом океана. В безлунные вроде этой — призраком моря, которое свернулось, как молоко или кровь.
Сидя в ресторане, Тапа решает сложную задачу. Если бы только он мог сотворить историю из взгляда! Если бы мог увидеть мир чужими глазами!
— Но почему я не могу? — спрашивает он Платона, силясь объяснить ему свое недоумение. — Почему не могу писать стихи или сочинять истории, как ты? О других людях?
— Не ты один, — отвечает Платон, складывая на столе руки. — Многие писатели пишут всю жизнь, но их тоже это мучает. Если они и пишут, то о своей собственной жизни. Это самая большая трагедия искусства. Мы можем вообразить себе бога, его врагов, идеологии, с которыми надо бороться, но не способны рассказать ни единой истории, в центре которой не были бы мы сами. В этом корень всех мировых проблем, мой друг. Но ты не можешь влезть в чужую шкуру, пока не снимешь с себя свою.
В этот выжженный, высушенный день Тапа смахивает на человека, который либо влюблен, либо под кайфом от гашиша. Но Платон не хочет лезть к нему в душу. Оба привыкли справляться со своими демонами в молчании, даже когда находятся вместе.
— С чего это ты вдруг так заинтересовался стихами и историями? — наконец спрашивает Платон. — Бывало, подшучивал надо мной… Цена стихотворения — четыре выбитых зуба.
— Девушка, — отвечает Тапа. — Она просит рассказать ей какую-нибудь историю. Я тоже хочу рассказать ей историю. Но не знаю как. Я не знаю, что превращает случай или происшествие в историю. Раз уж на то пошло, что вообще делает историю историей? Моя бабушка мне столько всего рассказывала. Но было ли это историями? Или это просто…