– И это называется – нет стиха?
– Только фантом. Но кто-то этот великий стих теперь точно напишет, если я вызвал сегодня на свет его преждевременный призрак. Даже не сомневайтесь. Они нас оттуда услышат и допишут наши стихи.
– Они нас услышат? Кто они? Да вы уже начали новую поэму!
– Старая. И тоже ничего не получается. Это должен быть короткий стих, из восьми строчек. Ну, двенадцати. Про две башни. На одной стоим мы с вами – вот прямо сейчас, наша корма ведь как башня. И смотрим через время, и хотим докричаться через него в будущее: мы здесь, мы были, мы есть.
– Я поняла: а там, в будущем, еще одна башня.
– Конечно, и люди оттуда тянут к нам руки и хотят сказать что-то важное. О чем-то нас предостеречь, от чего-то спасти. А до нас долетает только одно – «не делайте этого».
И вот взметнулись сизые перья облаков над тонущим в горах малиновым шаром солнца. Какой прекрасный был день, сейчас будет ужин, Вера будет царицей командирского конца стола в нашей кают-компании, где раньше сидела Рузская… А пока что – да когда же они прекратят свою беготню, и пыхтение, и таскание тяжестей. Это невесело наблюдать, потому что нет более горестного символа конца нашего путешествия, чем вот этот разгром еще вчера элегантного корабля, почти императорской яхты.
Дело в том, что индокитайская бухта Камранг стала для нас последней долгой стоянкой великого путешествия. И если раньше истерия по поводу японских миноносцев (у берегов Африки!) была привилегией Бешеного Быка, то сейчас-то все знали: тут не Африка, японские миноносцы из страшной сказки стали близкой реальностью.
– И он, господа, уже прощается, уже садится в катер – и говорит: у вас не крейсер, у вас какая-то яхта. Деревянные панели, занавеси, книги. Вы же знаете, что все это во время боя горит? А на него в ответ смотрят как на больного: какой бой?
Это в кают-компании вспоминают про визит на «Донского» некоего германского капитана неизвестного ранга – давно, в прошлом веке. Когда слово «японцы» вызывало разве что презрительный смех. А сейчас все только и пересказывают, обсуждают телеграммы по поводу Мукдена: нет, всего российских погибших там, на китайской земле Маньчжурии, все-таки сто двадцать тысяч, но это как считать – с Порт-Артуром или без… и десятки тысяч пленных… и генерал Куропаткин просит сменить его с поста главнокомандующего… вместо него, кажется, будет Линевич.
– Господин Немоляев, тут все просто: раньше мы боролись за победу. Сейчас за ничью.
– Какую ничью?
– Япония истощена, у нее тоже десятки тысяч погибших. Она солдат на китайскую территорию доставляет по морю. Мы – по железной дороге через Сибирь, безо всяких препятствий. А теперь представьте себе, что наша эскадра приходит на место уничтоженных кораблей, которые были в Порт-Артуре. Для японцев это означает, что подвоз подкреплений в любой момент может быть перекрыт нашей эскадрой, стоящей во Владивостоке. Зря воевали, тупик, ничья.
– Ничего себе – десятки тысяч погибших ради тупика, – звучит чей-то голос с дальнего конца стола.
– Все лучше полного поражения, – отзываются другие голоса.
Но еще обсуждают тот самый начавшийся на крейсере полный ужас – по сути, разграбление прекрасного корабля.
Сначала складируют на палубах, потом тащат в трюм, а то и перевозят, с бирками, на транспорты – да буквально все.
Я складываю это в тюки – книги, взятые (да по сути уже украденные) мной из библиотеки. Мои чемоданы, тоже с книгами и бумагами, кроме самых необходимых. Мое пальто с бархатным воротником и котелок, сейчас ведь апрель и дикая жара.
Слышу, что никакого адмиральского приказа на эту тему не было. С другой стороны, каждый командир отвечает за живучесть своего корабля в бою. И вот деревянный погром идет на броненосце «Орел», на старичках – «Наварине», «Нахимове» и «Донском», а вроде больше нигде.
И я хожу по крейсеру среди этого уничтожения человеческой жизни, этого театра с разоренными запасниками и кулисами – и все записываю. Потому что это будет очерк, последний перед переходом к Владивостоку. Они там, мои читатели, будут тогда уже знать, что мы дошли домой, – но представят себе, что мы чувствовали перед последним переходом.
И я записываю каждый предмет: кресла, стойка буфета, стулья, граммофон и пластинки Рахманинова и многих других, отделка рубки на мостике (вроде широких досок темного дерева), лишняя одежда, чемоданы с наклейками – список имен; а вот ковры и еще диваны… На «Донском», как известно, «умеют развлекаться». Но теперь элегантная яхта сбрасывает внешнюю оболочку, из-под нее выступает беспощадное крашеное железо, потому что все-таки здесь боевой крейсер.
А еще грузят уголь, вот к нам подходит уже наш баркас «Бородино», тащит уголь в мешках с транспорта «Китай», немцы тоже здесь. И каждое свободное помещение заполняют привычным уже черным ужасом.
Матросы, гремя подошвами по железу трапов, бегают с грузом по всему кораблю, залезают в каждый угол, переворачивают корабль вверх дном, до самых потаенных закоулков – и вот оно наконец случается.
Дружинин отыскивает меня на какой-то палубе, молча крутит рукой, как мельница, два раза. Идем с ним на мостик, там экспозиция, есть зрители из самых изысканных кругов (матросских и офицерских), недостает только шампанского и критикесс. Экспозиция вот какая – на чем-то вроде замасленного ковра из парусины разложены револьверы (штук пятнадцать), винтовки (штук десять), коробки, что-то еще железное и явно готовое к бою.
Мелькает Лебедев, бросает быстрый и не очень заинтересованный взгляд на эти сокровища, отходит – у него много других важных дел – и начинает что-то говорить Блохину, я так и слышу неизбежное «видите, как…».
– Вот и не будет бунта, – слышу над ухом голос Дружинина. – Кстати, револьвер свой принесли бы мне – смазать, проверить.
Черт, а не сдал ли я его в трюм между книг?
А дальше – новости. Вот какие: у меня опять нет вестового. Ен посажен под арест. Шкура прячет глаза, боится сказать слово, но это потому, что вокруг все время слишком много людей.
Я бросаю взгляд на флагман и другие броненосцы – вроде сигналов на мачтах нет, везде по серо-лиловатой воде снуют баркасы и движутся транспорты – и иду искать Лебедева. Нахожу, получаю разрешение посетить арестованного. Меня конвоируют в очень странное место – не где-то в трюме, а в закуток в орудийном каземате, поближе к офицерской территории.
Ен опять избит. От него выходит Тржемеский с кровавыми бинтами, уступая место мне. От Ена пахнет металлом (кровь) и чесноком – мы почти шепчемся, сблизив головы.
И сразу выясняется, что арест не для того, чтобы наказать моего вестового за что-то, а чтобы спасти его, изолировать от тех, кто второй раз пытается его убить. Нам всем положено думать, что его опять подозревают в обладании «японской мордой», но мне вдруг все становится ясно.
– Ен, это оружие на мостике – это ведь вы его нашли и выдали?