Через неделю грипп закончился, но после уроков Лида, неожиданно для себя, все так же ехала на Стрелку Васильевского острова. Сдавала портфель и пальто в гардероб и бродила по залам до пяти вечера, а без четверти шесть уже была дома. К шести возвращались домой родители.
Однажды ей удалось «прицепиться» к экскурсии, которая шла на самый верх, в башню Ломоносова. Там были его приборы, смальтовые мозаики, письма и книги, множество глобусов. И еще одна лестница поднималась на этаж выше, к обсерватории.
– Ну что, хочешь посмотреть, что там? – спросила ее смотрительница, когда группа уходила. – Я тебя часто вижу в музее. Хочешь посмотреть, какие там чудеса? Ага. Приходи завтра к десяти. Я договорюсь, нас пустят. Покажу тебе его двойной глобус. Сможешь?
На следующий день Лида вовсе не пошла в школу.
Глобус был огромный. В нем можно было выпрямиться во весь рост. Снаружи на нем были континенты и моря Земли, а внутри – сфера звездного неба. Из созвездий она знала только Большую Медведицу и Кассиопею, зато их нашла мгновенно, вызвав умиление у обеих смотрительниц – и у той, что была в зале с глобусом, и у знакомой, которая ее привела наверх. За это ее отвели в зал, который только готовился к открытию: экспозиция первобытного мира. «Борьба за огонь» про доисторических людей к тому времени была зачитана Лидой до дыр, она ходила от витрины к витрине, онемев от счастья.
Вечером, делая вид, что готовит уроки, она долго думала, как скрыть сегодняшний прогул. И в конце концов написала «взрослым» почерком записку якобы от мамы, что та возила ребенка на редкую экскурсию, все с ее ведома и под контролем. Записка была принята без вопросов. Дома тем более никто ничего не заподозрил.
В пятницу она, как обычно, вернулась домой к шести часам. Свет в квартире уже горел – видимо, мама пришла с работы пораньше. Лида поднялась и позвонила.
Лицо у мамы было красным, как будто сгорело на солнце. Она схватила Лиду за куртку, втащила в квартиру и захлопнула дверь.
– Я сегодня была на родительском собрании, – сказала она очень холодным тоном. – И меня там спросили, как тебе понравилась экскурсия.
Лида стояла, ни жива, ни мертва. Про родительское собрание она совершенно забыла.
– Ну? – сказала мать. – Что это все значит? Что это значит, я тебя спрашиваю? Где ты ходишь вместо школы? Где ты была весь день?
– В Кунст-камере, – пробормотала Лида, и пошатнулась, потому что ухо ожгло болью: мать с криком «не ври!» залепила ей затрещину. Лида схватилась за ухо, изумленно уставясь на мать. За что? За правду? Тогда зачем было спрашивать? Ухо и скула горели, как будто к ним приложили раскаленный шар, и еще один такой шар, только гораздо больше, наливался у нее прямо посреди груди, и от этого было так горячо, что у Лиды потемнело в глазах. Мать что-то еще кричала про неблагодарного ребенка, из-за которого ее так унизили, отчитали на родительском собрании – ее! отчитали! при всех! – а она даже не знала, что сказать, потому что думала, что если ребенок утром уходит, а вечером уже дома, то день он провел в школе, а не черт знает где! Что у нее, оказывается, дочь – прогульщица и врунья, и как она только могла сделать такое с собственной матерью!
В глазах было темно, в ушах звенело. Раскаленный шар понемногу остывал и превращался в каменный. Перед глазами прояснилось – обои из темно-бордовых снова стали бежевыми, на них даже появился знакомый узор в виде розочек. Лида медленно, негнущимися пальцами, нащупала молнию на куртке, вставила кончик в язычок и аккуратно потянула, снизу вверх, застегивая куртку до самого горла. Мать кричала, Лида смотрела в розочки на обоях и повторяла про себя: «Передо мной табуретка. Передо мной табуретка. Передо мной табуретка».
Дела семейные
Давай сделаем так.
Окна у нас заклеены, их мы не тронем, а под дверь положим одеяло, которое у нас вместо пледа. Свернем в жгут и положим, чтобы хорошо щель закрыло, чтобы не потянуло раньше времени. Во-от. Ты ешь, ешь, напоследок-то, у меня там вовсе какие-то копейки остались, вот я тебе с рынка на последние, творога-то с рынка, да со сметаной, милое дело, это тебе не магазин «Диета» с тараканами и красной подсветкой в мясном отделе, которую если выключить, увидишь, что все зеленое уж неделю как. Можно было бы, конечно, и мяса нам с тобою купить – ах, какое мясо смотрело на меня на рынке! – но это было бы только тебе, потому что на кухню я не пойду, я не могу на кухню идти, я трушу, ничего никогда не боялась, все пережила, а на кухню сейчас идти трушу, там ведь эта, крашеная в бигудях, я на ее нос лоснящийся смотреть больше не могу, крыса она, крыса, царица Крысинда, сожравшая сало. Ее даже собственный ребенок боится, бледнеет и шарахается, я же видела. Раньше хоть ночью можно было готовить, но теперь там по ночам этот бледный мальчик сидит, с тараканами разговаривает. Они – шур-шур-шур по шкафам, а он им – такие дела, ребята. Позавчера выхожу – перед ним крыса сидит, здоровая такая, а он ее с руки кормит. Я чуть не закатилась, вот не поверишь, прям на месте, где стояла, там и развернулась и пошла по коридору, за стеночку придерживаясь.
Нет, не пойду на кухню. Больше никогда не пойду на кухню.
Да и зачем нам с тобой на кухню? Тебе плошка с творогом, мне плошка с творогом. Где-то у меня были остатки сахару… ага, вот они. Я себе посыплю, тебе не надо, нет? Ладно, не вороти носу-то, твоя полосатость, не буду портить твой творог. Ешь. Ешь, наедайся напоследок. Мы с тобой ровесницы, да на человечий счет тебе куда больше, чем мне, дуре беспутной. А в пятнадцать лет казалось – когда-а еще двадцать пять будет, я ж уже старухой стану! Старуха и есть. Старуха есть, Родионроманыча на нее нету, придется самой, такие дела, ребята.
Все. Деньги кончились, учеба кончилась, любовь прошла, завяли помидоры. Одна ты у меня все мои двадцать пять, ста-аренькая ты у меня уже, полосатый ты мой зверь, старенькая и больная, вон худая какая, одна кожа да кости, да и я не лучше. А у меня даже нет денег на то, чтобы тебя усыпить. Даже на смерть для нас с тобой нет у меня денег. Про ребенка… мы не будем про ребенка, правда? И про него тоже не будем, он до-обрый, он або-орт оплатил, да еще и проследил, чтобы на что другое не потратила, хоро-оший мой. Прав, да, кругом прав, куда такой рожать? Куда вообще такой? Некуда. Вот и не будем.
Наелась, да? Ну, давай устраиваться. Ты не бойся, мы с тобой сейчас сытые как давно не были, нас быстро в сон потянет. Мы под одеяло заберемся и заснем. Спички нынче дешево стоят, а у меня еще и полпачки димедрола от былой роскоши осталось. Ну вот, вот, окна закрыты, дверь заложена. Вату тлеющую мы сейчас подушкой накроем, знаешь, как дымить будет. Иди ко мне сюда.
Как же ты мурчишь, как трактор мурчишь, это творог в твоем пузе мурчит, ты спишь уже, а у меня под рукой и боком вибрирует твой мурчатель, и тепло, тепло, сонно и тепло… Паленым потянуло. А мы подоткнем одеяло. Тихо, тихо умрем.
Никто не придет.
Петра
Две тысячи триста восемьдесят четыре голубя на пьяцца Сан Марко.