Больше полугода их пара оставалась нерушима, хотя ссорились они все больше, а целовались и спорили все меньше. В конце концов, конечно же, нашлась сердобольная подруга, которая открыла ей глаза, сидя за чашкой капучино на набережной.
Нужно было просто сказать Майку – иди, дорогой, никто тебя не держит. И Петра твердо решила так и сделать. Но едва его увидела, накинулась с упреками. Какого черта, дорогой и любимый, как так можно, у меня за спиной, с этой долговязой, и весь курс уже смеется. На что дорогой и любимый принялся что-то врать, путаться, а под конец выпалил, что не может так больше, что он будто связан по рукам и ногам, что уже сколько времени думает, надо бы просто сказать, что у них – все, и каждый раз откладывает на утро, – и каждое утро не понимает, что это на него нашло, зачем им расходиться. А потом они встречаются, он смотрит на Петру и снова дает себе слово все сказать – и опять у него язык будто замерзает, как на приеме у стоматолога.
Голубь Джемма, голубь Рауль, голубь Доменико.
Петра плакала полночи. Оплакивала все – и себя, и размер своих брюк, и несбывшееся счастье, и прогулки по городу, которых теперь не будет, потому что не гулять же одной. И наплакала себе такую боль, что едва не кинулась вызывать скорую. Тогда Петра вытерла слезы, кое-как умыла лицо и села писать. Просто чтобы было не так больно. Она выводила огромный список драконов в Чайнатауне и дошла уже до трехсотого, когда город тряхнуло. Хорошо так тряхнуло, основательно. А Петру отпустило. Она сидела с прямой спиной, аккуратно положив локти на стол, под правильным углом держа тетрадь, выписывая одну идеальную букву за другой.
Она сидела всю ночь, а на улице не смолкал вой сирен.
Сан-Франциско остался цел. Город практически не пострадал, землетрясение прошло стороной, больше всего досталось пригородам, да на Бейбридже обрушился один пролет. Ни в какое сравнение с землетрясением 1906 года это, конечно же, не шло. Подумаешь, асфальт взломало на улицах.
Город принял ее помощь, город дал ей понять, что она нужна, просто необходима. Город водил ее по своим рынкам и набережным, катал на смешных трамваях с холма на холм, рассказывал истории, раскрывал сокровища. С самого начала у нее был город, а она, как дура, влюбилась в сокурсника, самого обычного мальчишку, которому только и нужно, что длинные ноги да смазливое личико. Да захоти она – Майк маялся бы всю жизнь, а она его нарочно бы держала, не любила, а просто держала при себе, как вещь. Сознание собственной силы, собственной тайны, прекрасной, как ее безупречный почерк, оказалось куда слаще, чем сознание того, что она кем-то там любима.
Голубь Анна, голубь Марко, голубь Джиованни.
С тех пор все пошло как по маслу. Петра училась, работала, поглощала шоколад и донатсы, копила деньги, а летом ехала в город, который мог бы отозваться на ее силу. Больше всего их было в Европе. Лондон, Санкт-Петербург, Рим, Венеция, Прага, Вена, Париж, Мадрид. Чаще, чем раз в год, она ездить не могла, заработки не позволяли, да и мать была против. Но каждый год у нее был новый роман, и каждый год ночной работы прибавлялось.
Ни один мужчина в подметки не годился ее городам. Ни один оргазм не мог сравниться с тем дивным ощущением покоя и уверенности, которое нисходило на нее, когда Петра начинала писать. Ее тетради можно было выставлять в музеях каллиграфии. Она заполняла строчку за строчкой, иногда распрямляясь и любуясь на безупречные ряды букв и слов. В такие ночи она держала на себе весь мир.
Голубь Зита, голубь Орсо, голубь Джироламо.
Вот и сейчас она перечисляла голубей, и знала, что между городом и водой стоит только она, Петра. Только от нее зависит, останутся ли в этом мире каналы, маленькие площади, сотни и сотни мостов, выживут ли две тысячи с лишним голубей, а с ними – площадь Святого Марка, колонна с крылатым львом, собор с куполами-медузами, ряды арок вдоль галереи. У них не было никого, кроме толстой одинокой женщины, живущей на другой стороне Земли.
Голубь Лиа, голубь Нино, голубь Паулино.
Желтые квадраты окна снова скользнули по потолку, затем послышался глухой удар и визг тормозов. Рука Петры дернулась, поехала вниз, перескочила на следующую строчку. Взревел мотор, машина уехала. На шоссе опять сбили какого-то зверя. Петра встала, подошла к окну, свесилась в ночь. Сердце колотилось, как бешеное. Со стороны дороги не доносилось ни звука. Либо удрал, либо насмерть. Кто это был – енот или соседский кот? У Петры кошки не было. Она закрыла окно, села за стол, выдернула испорченный лист, снова стала выводить: «Голубь Рита, голубь Дымка…» – и завыла в голос, бросив фломастер.
Двадцать пять лет назад такой же летней ночью Петра выскочила из окна в сад, помчалась прямо в пижаме через кусты к дороге, во весь голос зовя свою кошку, и нашла ее на обочине, смятую, страшную. Петра схватила ее на руки, Дымка издала какой-то невнятный, очень низкий звук – и умерла на месте. Потом уже Петре сказали, что ни в коем случае нельзя хватать сбитых животных, потому что может быть поврежден позвоночник. Но она ни в чем не виновата – скорее всего, Дымке уже ничем нельзя было помочь.
Двадцать пять лет псу под хвост, с внезапной яростью думает она, города она тут спасает, спасительница хренова. Да все города на свете я бы променяла на то, чтобы выжила моя кошка.
Петра воет, зажимая себе рот левой рукой – чтобы не разбудить мать. А правой выводит через разворот – Дымка, Дымка, Дымка. Выводит почти печатными буквами, вкривь и вкось, рука дрожит и не слушается, да еще и рукав пижамы мешает. Петра чертит буквы, а пижама на ней становится все больше и больше, стул уезжает куда-то вниз, так что за столом сидеть ужасно неудобно, Петра зажимает себе рот и пишет – кошка Дымка, кошка Дымка, кошка Дымка, – а чей-то голос в голове кричит ей с обратной стороны уха: дура! живая кошка Дымка! пиши, дура, живая, живая, живая кошка Дымка! И Петра хочет написать это ровно и красиво, но пишет криво и косо, и роняет карандаш, и лезет за ним под стол, и путается в пижамных штанах, вдруг ставших огромными, как палатка, падает со стула и крепко ударяется затылком о тумбу стола.
Найдя карандаш, она заглядывает в тетрадь. Там синим цветом, печатными буквами, ровными строчками красуется список ее игрушек, кукол и книжек-раскрасок. А поперек разворота, наискось к углу, записано то, что ей прокричала невидимая женщина – «Живая, живая, живая кошка Дымк…» Петра изумленно оглядывает чужую взрослую пижаму на себе – а куда девалась ее, с Микки Маусом? Рукава она подворачивает, а из штанов попросту вылезает, и получается очень здорово – огромный шелковый халат в атласную розовую полоску. Петра пытается оглядеть себя со спины, и тут со стороны дороги в открытое окно доносится глухой удар и визг тормозов. «Дописывай! – раздается в голове тот же голос. – Дописывай, толстая клуша!»
Петра вовсе не толстая и вовсе не клуша, но она дописывает букву «А», одна палочка, другая, потом перекладина. «А теперь беги!» – кричит тот же голос, и Петра наконец понимает, что это был за звук и почему визжали тормоза. Лицо ее мгновенно перекашивается от слез, но она лезет в окно, свешивается в сад и бежит через кусты к шоссе, где почти полная луна раскрасила все в черный и белый цвет, и на белой траве обочины лежит черное пятно, хотя на самом деле Дымка серая, жемчужно-серая и пушистая, не зря же ее зовут Дымка.