И каждый раз либо пространство было слишком мало для того, чтобы скрывать в себе что угодно, либо имелся хоть крохотный, но источник света, позволяющий разглядеть окружающие предметы. Следовательно, под определение брата это все не подходило.
Ночью пошел пройтись уже больше из привычки искать темноту, чем из желания прогуляться: устал с дороги, в городе впервые, до рассвета еще часов пять, не меньше, выспаться бы. Но где-то в этом городе находилось специальное, абсолютно темное кафе, устроенное так, что посетитель действительно ничего не видел, затея была призвана поддержать слепых, дать, что называется, побыть в их шкуре, но у него был свой интерес, и когда начали искать специалиста в командировку на тестирование новой лаборатории, вызвался сам, и поехал, и теперь убеждал себя, что имеет смысл хотя бы найти это кафе и посмотреть часы работы.
Город как-то очень быстро закончился, дальше был огромный парк, следовало развернуться и уйти обратно к освещенным улицам, но он шел и шел по темным аллеям в пятнах редких фонарей, забираясь все глубже, так что городское зарево осталось далеко позади.
Вскоре кончился и парк, впереди маячила последняя аллея, на ней не горел ни один фонарь, а асфальт, несомненно, серый в свете дня, казался белым, особенно по контрасту с черной бахромой деревьев и кустарника по краям.
Он двинулся вперед по белой дороге, снизу поднимался весенний туман, как раз зацветали плодовые деревья, их белые шапки светились в темноте размытыми облаками. Из-за туч внезапно вынырнула луна, круглая и звонкая, как гонг.
С ее появлением все изменилось. Все, что было светло-серым – налилось белым светом. Цветущие ветки засияли как неоновые вывески, все мутно-белое стало ослепительно-белым. А все, что было темно-серым – ветки, тени, еще оголенная с зимы земля – налилось темнотой.
Это была совершенная темнота. Тени от деревьев вились по белому асфальту сложным и дробным узором, в глубине кустарника, на котором слой лунного света лежал как слой снега, тьма становилась абсолютно неразличимой, теряла свойства тени и приобретала свойства пространства. Свет накрывал ее сияющим платком, но под ним – под ним она шевелилась и перетекала, складывалась в гротескные или очень реалистичные фигуры, они рассыпались, стоило подойти чуть ближе – и появлялись заново, как только он удалялся на несколько шагов.
Он шел по белой дороге и смотрел во все глаза. Совершенная, совершенная тьма. Она – вот она могла скрывать в себе все, что угодно. Но каким-то удивительным образом ничего не скрывала, а скорее выставляла напоказ во всей красе – видимо, именно потому, что могла.
Шел бездумно, как во сне, мысли перекатывались в голове стеклянными шариками, сначала множество на коробку, потом все меньше, потом – вот уже катаются, ударяясь о стенки, только два или три. В конце концов остался только один, самый тяжелый, самый неповоротливый и невнятный: «вот зачем это все было», – а ноги несли по белой дороге вниз и вниз, а внизу ритмично ворочалось и рокотало, с каждым шагом все громче, невидимое, но безошибочно определяемое по запаху и звуку море.
Сказки пресветлого
Сказка о человеческой жалости
…а все мои терзания, сомнения и расспросы, вся моя суета – это пыль, которую я сама себе напустила в глаза. Читатель, будь мне судьей, скажи, так ли это? И было ли это так, до того, как бог изменил мое прошлое? А еще скажи – если боги в силах изменить прошлое, почему они не меняют его хотя бы иногда из жалости к нам?
К. С. Льюис, Till we have faces
Сидел в пустом и холодном доме человек. На полу сидел или на стуле, это все равно, в доме тянул сквозняк, в доме пахло сыростью, человек сидел, раскачивался из стороны в сторону и жалел себя, может, три дня подряд жалел, может, больше уже. И то с ним в жизни сталось, и это, и билетов в Крым не досталось, и зарплату задерживают, и баба, баба любимая бросила, а уж о дочке-то и говорить не приходится, дом нетоплен, в плите мыши гнездо свили, словом, Господи, все беды прошли над моей головой, Ты отвернулся от меня, голова моя горит, из глаз льются слезы, гортань залеплена гнусной слизью, обрати на меня внимание, Господи, мне так жаль себя, пожалей меня и Ты, пожалей, перестань снова и снова поджигать дом моей души, говорить со мной так, как только Ты и умеешь говорить – сдвигая причинно-следственные связи, проминая время и пространство, нет, Ты поговори со мной, как сейчас надо мне, ведь мне так жаль себя, вот если бы Ты был на моем месте, просто человек, от которого ушла баба и которому не хочется поста и воздержания, ему очень хочется есть и так себя жаль, так жаль…
И тут вдруг лампочка, на лапше над его головой болтающаяся, разгорелась ярко-ярко, даром что всего сороковка была, сквозняк ударил в дверь, вышиб ее настежь – и переступил порог холодного человечьего дома Сатана во всем блеске славы своей, и стало в доме вдесятеро холоднее.
Затрясся человек, даже жалость к себе забыл, страшно ему стало от этого белого холодного света, а Сатана придвинул себе табурет, сел, кисти длиннопалые с колен свесил, да и вздыхает так глубоко и с усмешкой. Человече, говорит, ты сейчас встань и иди из этого дома, вот тебе один ключ от машины, которая внизу, а другой от квартиры – натопленной и снедью набитой. И баба твоя там уже тебе ванну готовит и постель греет, ты иди, пожалуйста, потому что сил моих нету уже.
Отыди от меня, Сатана, говорит человек, а у самого губы прыгают, а глаза на ключи смотрят. Отыди, не верю я тебе, знаю я, что ты от меня за все эти благодеяния захочешь, да и где вера тебе, что есть они, эти благодеяния.
Сатана плечами пожимает да выдергивает у человека мобильник из-за пояса, три дня уж как мертвый за неуплату, и начинает тот мобильник вибрировать, а после плакать женским голосом: «Саша, Саша, вернись, пожалуйста, дура я была, Сашенька…» Дрогнула человечья жалость, посторонилась, другие мысли полезли. А все равно нету веры Сатане. Ты, дух нечистый, ты меня кровью расписываться заставишь, ты у меня душу заберешь, ты…
Ах да замолчи ты, пожалуйста, Александр Вадимович, тошно мне от твоего писку. Ничего не захочу ни сейчас, ни потом. Да и не ради тебя я все это делаю, ради себя.
Удивился человек – неужто, говорит, думаешь, что доброе дело зачтется тебе?
Нет, человече, я как существо тварное, тоже, как и ты, иногда нуждаюсь в отдыхе. Спать я хочу очень. Мне надо, чтобы ты наелся, напился и натешился со своей бабой, теплый и согретый, и тогда у меня перестанет рваться сердце, потому что ты глух и слеп, а я нет, и я слышу то, что Он отвечает тебе, и у меня рвется сердце от моей любви к Нему и от Его любви к тебе, гнусному слизняку с опухшей рожей и куцыми мозгами, к тебе, который ничего не может взять от Него, зато многое может взять от меня, а это все равно не умаляет любви Его, дрянь ты возлюбленная. Бери ключи и замолчи наконец, раз уж ты не в силах внять Его речи, бери, дай мне выспаться. Потому что когда ты сыт и опустошен женщиной, Он не подойдет к тебе по меньшей мере семь дней и будет жалеть тебя уже совсем иначе, и я отдохну от ревности своей и горя своего.