Я смотрю с узкого мостика на Невский. Солнце клонится к западу, его затягивает дымкой. Шпиль собора над каналом мягко светится в этой дымке, блик отражается в черной воде, громадная колоннада обнимает полукруглую площадь, будто большими темными руками. Из дома с глобусом выходит мой утренний знакомец, в руках у него пакет с книжками. Он идет вдоль канала, спускается к воде, садится на гранитную ступеньку и раскладывает на коленях книжки и карту, начинает искать по карте, сверяясь с книжками.
– Можете вы сделать для меня одну вещь? – говорю я человеку в темном пальто.
– Все, что угодно, Серениссима.
Я прошу у него блокнот и ручку, пишу на листе бумаги три слова. А потом вручаю ему этот лист и стеклянное пресс-папье. Киваю на свое новое приобретение. Он смеется, да так, что вода подскакивает сразу на ступеньку вверх. И уходит вдоль канала.
А у меня за спиной немедленно возникает Питер.
– Опять вода поднимается, – говорит он. – Твоих рук дело? Не вздумай!
– Не беспокойся, – говорю я мягко. – Все будет хорошо. Пойдем лучше к набережной. Ты хотел показать мне корабли.
Я сижу на гранитном парапете у большого дворца, щурюсь на закатное солнце за Стрелкой Васильевского и болтаю ногами. У меня все получилось. В комнате за кисейной занавеской, на столе у окна, лежит карта, на ней – острова, острова, острова. Рисунок островов складывается в две руки, крепко держащие друг друга. Поверх карты – лист бумаги под стеклянным пресс-папье – прозрачная стеклянная капля, приплюснутая со дна, в цветных крапинках внутри и снаружи, детище Мурано. На листе наискось написано: «Fondamenta degli Incurabili». У меня все получилось. Скоро, очень скоро ноги в сандалиях и потертых джинсах пойдут по Лишнему мосту. И где бы они с тех пор ни шли, они всегда будут идти вдоль воды и фонарей, по серой и желтоватой брусчатке, а вода будет ластиться к ногам.
Рядом со мной стоит Питер, крошит хлеб. Пальцы у него узкие, мосластые, с ровными, хоть и грязноватыми ногтями. К вечеру потеплело, он снял свой ужасный ватник, и теперь солнце золотит шитье на старом мундире. Из решетки люка вылезает большущая мокрая крыса, Питер подзывает ее, как кошку: иди сюда, дружочек, иди, я тебя поглажу. Крыса опасливо косится на меня, хватает большой кусок булки и убегает. Чайки и голуби топчутся поодаль, ждут, когда можно будет подойти.
Питер кидает им целую россыпь крошек.
– Да нет, ты не подумай, я не жалуюсь, у меня, вишь, все хорошо. Птицы вот только совсем одолели, гадят, несчастные. Наедятся дряни на помойках – и на памятники да на карнизы. Чистишь, чистишь, все без толку.
Я не очень-то люблю птиц, особенно голубей. Чайки еще куда ни шло, а вот голуби – сущие помоечные крысы, только в перьях. И уж конечно, если они живут в городе, то должны знать свое место. Я кошусь на Питера, – он в самом деле не знает, что делать с гадящими птицами? Или просто снова жалуется, и никакой совет ему на самом деле не нужен? Ладно, скажу, там пусть сам решает.
– Иглы, – говорю я.
– Что – иглы? – не понимает он.
– Иглы на карнизах. Тонкие проволочные иглы. Ни одна птица на такой карниз не сядет. А если сядет, останется там навсегда.
Он смотрит на меня так, будто увидел впервые.
– Слушай, парень, ты вообще кто? Я молодых-то на своем веку навидался. Но чтоб вот догадаться птицам иглы подставлять – это просто впервые такое. Хоть один Божий храм есть у тебя? Как тебя звать-то?
Я жмурюсь от солнечного света и думаю, что я здесь только гость, а он имеет полное право кормить своих крыс и запирать воду. Лет через триста он и без меня сообразит, что к чему, а сейчас я вряд ли смогу ему объяснить. Вода – моя кровь и плоть. А когда крысы принесли мне последнюю эпидемию чумы, его еще на свете не было.
– Веццо, – отвечаю я, глядя на солнце. – Веццо-Высокая Вода.
Белая дорога
Коллекционировал темноту, вот что он делал.
Не сколько себя помнил, нет, гораздо меньше. Ему было уже лет шесть, когда после тяжелейшей ангины он вдруг начал бояться темноты. Никогда раньше не боялся, а теперь вдруг начал. Родители не стали настаивать и купили ему маленький ночник – лампочку, которая втыкалась прямо в розетку, плафон темно-синего стекла с прорезными звездами и лунами. Ночник мягко светился синим и желтым, с ним можно было не бояться темноты и спокойно спать по ночам, и так оно и было до тех пор, пока из интерната для математически одаренных детей не приехал на лето старший брат.
Последний раз они виделись, когда младшему было еще пять, и никакого интереса для выпускника восьмого класса этот головастик не представлял. Но шестилетний брат – совсем не то же самое, что брат пяти лет, поэтому, увидев ночник, старший поинтересовался, в чем дело.
После чего на следующий же вечер погасил в детской все огни, сел к младшему на кровать и велел выждать пять минут.
– А теперь описывай, что видишь, – сказал он, когда пять минут прошли.
– Стол, – неуверенно ответил младший. Старший брат молча ждал, так что пришлось продолжить: – Стул. Твои тетрадки. Мой конструктор на полу.
– Раз ты все это видишь, как ты можешь считать окружающее пространство темнотой? Ну сам подумай. Свет из окна, свет из-под двери. Плюс отраженный от всех поверхностей. Да тут куча света! Какая ж это темнота?
Темнота, сказал тогда старший, это не просто недостача света. Это недостача его до такой степени, что ты не можешь сказать, что там, в этой темноте, находится. Темнота может скрывать в себе все, что угодно. Поэтому тебе страшно. Но вот перед тобой твоя комната, ты видишь все, что в ней есть. Это не темнота, дурачок. И бояться тут нечего.
На следующий день младший попробовал не зажигать свет в ванной и как следует прикрыть дверь. Когда глаза привыкли к темноте, оказалось, что через вентиляцию поступает достаточно света, чтобы рассмотреть если не все, то довольно многое.
Потом он последовательно попробовал шкаф, туалет и два слоя одеял. С точки зрения отсутствия света два слоя одеял оказались самым действенным средством, но данная конкретная темнота совершенно точно содержала не все, что угодно, а просто его самого.
А потом старший брат уехал за город с друзьями и больше никогда не вернулся. Купались в слишком холодной реке, мгновенная остановка сердца, никто и ахнуть не успел.
А младший остался коллекционировать темноту.
Он пробовал все места, которые казались ему достаточно темными. Платяной шкаф ночью. Чердак на даче – последовательно во все времена суток. Заброшенный бункер, в котором в последнюю войну пережидали авианалеты. Закрытая изолированная лаборатория, если все обесточить.
Сначала говорил себе: чтобы больше никогда не бояться. Потом: чтобы увидеть наконец настоящую темноту. А потом – просто потому, что привык это делать. А еще потому, что очень скучал. Поиски тьмы не были данью, не были вообще ничем особенным. Просто скучал, имеют люди право скучать по умершим старшим братьям.