– Бойцы, а ну спешились! Свои мы! Вон – батька Булат! Я с особого отряда… Как там наш полк? А, братки?
– Рожей ты не вышел, сиволапый, чтоб братом нам быть, – пробасила одна из фигур, и уже через секунду Стас вздрогнул, увидев, как Войцех бахнулся оземь разбитым от удара приклада лицом.
– Стоять! – что было сил гаркнул Стас, чувствуя, что они вляпались в непоправимое. – Доложите комиссару Руднянской! К ней люди с важными вестями!
– Где люди? – гоготнул один из кавалеристов. – Ты, что ли, люди, рожа лапотная? Шкилет, ты батьку Булата хоть издаля-то видал когда?! Га-га-гага!
Стас услышал характерный свист нагайки, попытался было увернуться, но жгучая боль уже вспышкой залила лицо. Прикрыв глаза руками, изо всех сил стараясь не упасть и не дать хмурым всадниками войти во вкус крови, Стас подергивался под резкими ударами нагаек. Он скрипел зубами, чувствуя, как по лопаткам сочится кровь из распоротой кожи, постанывал, не подавая виду, что больно, но не падал, понимая, что упасть сейчас означает смерть для него и валяющегося без чувств Войцеха.
– Доло-жи-ть! Комисс-ару Руд-нянс-кой Ми-ре… Важно!
Сознание плыло, терпеть раздирающий плоть свист становилось все туже, но Булат держался, позволив себе соскользнуть в беспамятство, чтобы упасть, услышав спасительное:
– Досыть, братва. А вдруг всамделе чо важное?
… Прошла всего неделя с тех пор, как еле шевелящихся Булата и Войцеха сбросили с телеги в натоптанную сотнями ног жирную грязь, огороженного колючей проволокой периметра полевого лагеря, а Булат уже смог ходить. Раны, исполосовавшие спину, подсохли, но, заживая, зудели нещадно, отчего Стас постоянно играл желваками и морщился, с трудом справляясь с неистовым желанием разодрать ногтями эту осточертевшую, чешущуюся до помрачения мозга, кожу.
Пытаясь отвлечься от болячек, он наблюдал за окружением, отмечая про себя на будущее караульные смены, каждые четыре часа заступавшие на охрану импровизированного лагеря, в котором было собрано сотни полторы крестьян и хозяев с ближайших, оцепленных полком – моим полком, горько думал в такие моменты Стас – окрестностей.
Народ в лагере маялся разный. В основном это были крепкие мужички до сорока, которых арестовали только потому, что они могли участвовать в бунте, полыхнувшем нежданно и свалившем молодую народную власть почти в половине губернии. Были тут и бабы с детишками, и старухи – все в основном семьи ставших известными каким-то макаром бунтовщиков.
Люди сидели в грязи кучками, распределившись землячествами, там же и делили скудный паек, состоящий из гнилой картошки и заплесневелых зерен, беседовали, вспоминая лучшие дни, плакали в ожидании своей незавидной доли заложников.
Булата с плохо передвигающимся от травмы головы товарищем крестьяне сторонились, считая тех «придурошными», полагаясь на давнее крестьянское правило не доверять чужакам, а близким доверять, но семь раз проверять. По этой же причине первые дни не пробиться было к чанам с едой, которую раз в день выставляли за колючку молчаливые красногвардейцы.
На третий день бесплодного толкания локтями с толпой звереющих с голода людей, справедливо рассудив, что сдохнуть вот так было бы глупо, Стас и еле живой Войцех все ж смогли навешать жестких тычек и лещей самым здоровым и горлапанистым мужикам, оборонявшим баки с едой, отстояв свое право на скудную пайку.
Бежать решили сразу же, тем более что для искушенных разъездами по немецким тылам вояк в этом особой сложности не было, но подвели ноги Войцеха, которые поначалу не особо слушались, то и дело подгибаясь и заставляя бравого кавалериста падать. Решили подождать и восстановиться, а уж потом предпринимать решительные шаги.
У Войцеха поначалу бродили дурные мысли объяснить родным сослуживцам, что перед ними не обросший рыжей щетиной доходяга с торчащими ребрами, а тот самый легендарный батька Булат, их родной командир. Он даже попробовал было заикнуться об этом Башмаку, деревенскому доброму увальню из охраны. Тот лишь укоризненно кивал головой, вроде бы слушая Войцеховский бред, но уже через пару дней покрутил у виска – рехнулся с голодухи, бедняга, что ли, – дав пошатывающемуся болтуну щедрого пинка под зад. Кувыркнувшийся в зловонную жижу Войцех сплюнул презрительно вслед бугаю – эх, ты, дурень, мог бы героем стать, – принял наконец-то их дурацкое бедственное положение как данность и унялся, отдавшись всей беспокойной душой делу предстоящего побега.
Ночи стали совсем холодными, в лагере появились первые замерзшие насмерть. В основном это были старики и дети, но Стас понимал, что если ничего не предпринять в ближайшие дни, то и их с Войцехом гибель всего лишь дело времени. На полусгнившей картошке, которой никогда не было досыта, без теплой одежды и возможности просушиться сгинуть было так же просто, как высморкаться.
Порешили сбежать через сутки, когда в наряд заступит смена Башмака, предпочитавшего не утруждать себя ночными обходами забора из колючей проволоки, а мирно посапывать на чурбаке, закутавшись с головой в добрую войлочную шинель. Штурмовать колючку тихо, настелив на нее заранее припасенное тряпье, по которому пролезть через шипы не представляло особого труда. Дело осложнялось лишь тем, что охрана была готова к таким фокусам и стреляла метко и без предупреждения. Трупы прошлых смельчаков смердели тут же недалеко, в канаве, в поле видимости пленников, отбивая у мужичья всякое желание предпринимать что-либо для своего освобождения.
Лагерный люд, включив вековую рассудительность, думал «абы не было хуже», поэтому идею смести охрану организованным бунтом Булат отбросил почти сразу же, как заведомо обреченную на провал. Тем более что доносительство и всякого рода кляузы расцвели среди истощенных и запуганных людей-теней, измученных холодом и замкнутым пространством, пышным цветом плесени.
В день побега случилось странное. По группкам землячеств выдали большие армейские котлы, а к ним в придачу запас дров на пару добрых костров и крупу сечку! Мужички и бабы толпились у скудного пламени, протягивая навстречу теплу заскорузлые ладони, щерились улыбками на серых лицах и наивно щебетали: «… Вона оно что! Может, немец поджал краснопузых? Скоро! Скоро по домам!» Однако, Башмак, раздавая усиленную пайку, обмолвился:
– Жрите-грейтесь, граждане контрики, чтоб вид у всех к прибытию комиссии был бравый! И не дай Бог какая падла посмеет пожалиться нашему командарму товарищу Гвоздеву! Вон тот чурбак видите? Не пожалею, сразу по отъезду проверяющего дурную головенку и отхвачу разом с поганым языком!
* * *
(1942)
Чертовы воспоминания. Сколько их… И так мало счастливых, хороших. Станислав так и не уснул до утра. Бессознательно почесывая шрам от нагайки, протянувшийся через весь лоб, слушал, как трескаются и стонут ели от жуткого мороза, пришедшего в этом страшном сорок втором, вздрагивал, маялся. Ходил, меряя шагами землянку, ставшую родным домом, курил, скрипел зубами, пытаясь найти себе оправдание, мысленно разговаривал с братом.
«Вот как вышло, Сергей. Думаешь, не шевелится во мне ничего? Как так вышло, что ты упырем стал? Или я тоже? С какого момента? Когда твои молодчики пошли на погромы, а ты их покрывал? Или когда предал меня, отвернувшись, ради любви своей. А я ведь тоже любил Миру. Жарче ее и не было никого, пожалуй. Только одна разница между нами, брат, я б ради тебя наступил своей любви на горло, а ты… Господь тебе судья. Стал Призраком, в царство теней тебе и дорога. А что повесить тебя велел, не серчай, это я не только тебя, это я себя рядом с тобой повешу, все остатки человеческого в себе. Урок будет для всех. И для меня в первую очередь.