Ганна, почуяв в словах матери легкую фальшь, попыталась возразить:
– Мам, так надо б простыни перестелить? Вонь же…
– Потом, потом… – рассеянно улыбнулась Софья и почти силком вытолкала дочь за двери.
Оставшись наедине с Васькой, Софья, стараясь не глядеть на больного, деловито связала домотканую простынь двумя крупными узлами. Один сделала над головой Каплицына, второй – у ног, соорудив таким образом импровизированный кокон, в середине которого оказался Васька.
Предчувствуя нехорошее, Каплицын замер.
Софья же перекрестилась на красный угол, вздохнула тяжко:
– Господи, прости душу грешную. Так лучше всем будет… – потянула изо всех сил за узел над Васькиной головой, стаскивая его с постели.
Голова Василия повисла, покоясь на простыне, а ноги безвольно ляпнулись о половицы.
– Сука! Дура тупорылая! Скотина, что ты делаешь, тварь! – заорал Васька и заплакал, услышав все то же прежнее «татататата».
– Отбегался, Васек. Чем у немца в петле болтаться, лучше уж так… Не серчай. Заслужил ведь, – почти ласкового приговаривала Софья, потянув куль с зятем прямо через двор в сторону озера.
– Млять… – жалобно выл Васька.
– И то верно. Поругайся, дорогой, все легче будет. Мат вон прет из тебя, а человеческий язык исчез. Потому, думаю, что бес сожрал изнутри. Сам в себе его вырастил. Эх, Вася, – остановилась Софья, чтоб перевести дух. – Ты не волнуйся, водичка еще теплая, тебе хорошо в ней будет. Много там в ней. И хороших людей. И таких, как ты. Набист всех примет. Мож, помолишься? Ну нет, так нет. Поехали… чуть до берега осталось, потерпи уж, зятек дорогой.
Больше Василия Петровича Каплицына в деревне никто не видел.
Вопросы ни Софье, ни соломенной вдове Ганне, никто не задавал: односельчане справедливо рассудили, что Васька сбег вместе со своим треклятым комбедом, а коли сгинул где в революционное лихолетье, то и черт с ним.
Одним словом, по давней перебродской привычке на плохие воспоминания плюнули, растерли и забыли, совсем так же, как делали это предки, из века в век пронося хорошее, не грустя о потерях, веря, что за горем и бедами всегда наступают лучшие времена.
* * *
По перрону сновали парочки с баулами, солдатня, дети, бабы с корзинами провизии, сомнительные типчики с надвинутыми на глаза картузами, патрули, мешочники и важные железнодорожные служащие в одинаковых черных пиджачках.
– Миш, ну что такое? Где улыбка? Глазки, как у побитого щенка. Не переживай! Главное, мы вместе! Впереди – новая, лучшая жизнь. А это… Какой-то Витебск. Со всех сторон – окраина. Минск! Там, в Минске, мой дорогой, тебя с руками любая редакция оторвет. Там ты – Дядька Михал! Там знают, чьи пьесы в Питере ставятся! Кто ты был здесь? Маляр? Эх, Мишенька, душа моя! Что мы теряем? Ровным счетом ни-че-го!
Мишка грустно подумал, как это Влада ухитряется болтать на ходу, тащить здоровенный баул с вещами и при этом еще что-то жевать.
Встали. Влада села на баул, рассеянно и счастливо щурясь на серое небо, а он наблюдал в отупении за клубами приближающегося паровоза, за этой снующей яркой, дурно пахнущей толпой. Прислушивался к трубному реву многотонной туши стонущего уже рядом, за красно-пегими домами, чугунного монстра, улетая мыслями куда-то на дно, в темные глубины себя. Ласковый дьявол шептал в левое ухо: «Да, все верно. С такой, как Владка, не пропадешь. Такая и коня – на скаку. И избу… сама подпалит, чтоб у всех на виду войти. Наверное, это судьба. Да! Точно. Это судьба! В конце концов, у настоящего творца может быть только одна любимая – муза».
«А, как же Полина?..» – робко пискнула совесть. «Не думать о ней! – жарко дышал бес. – Будем сублимироваться в творчестве. Такой путь. Все правильно. Жизнь с нелюбимой ради…» – «Ради чего? Почему ж так мерзко на душе? А? Потому что, признайся честно, дружок. Ты зассал. Предал любовь, променял ее на существование с …этой. Бабой. Точно, бабой». – «Что с того! Зато жив! Живой же! Эх, дурень!»
Лязг, грохот, воняющие углем мокрые клубы пара, вырывающиеся из-под черно-красных огромных колес, вытянули Мишку из скорбных раздумий.
Владка с готовностью овчарки, получившей команду «фас», резво вскочила с баула и потащила его почти бегом в сторону вагона, возле которого уже успела образоваться разношерстная толпа.
– Товарищи! Товарищи!!! Расступитесь! У нас бумага от предреввоенсовета! – орала Влада, расталкивая мужичков и их дородных супружниц локтями, освобождая оробевшему Мишке проход к зеленым поручням.
Мишка лениво плелся, чувствуя себя не то безвольным тянущимся дерьмом, не то маленьким мальчиком, которого дергает за руку властная дурында-мамаша.
– Мишенька, – ноги! Осторожно, ступенька! Товарищ, что мы встали в проходе? Из-за вас людям невозможно зайти! Да уберите же свой чемодан, наконец!
Мишку вдруг осенило.
Влада была в своей стихии! Она наслаждалась решительностью и верткостью, умением пронырнуть сквозь толпу, обернуть чужую неорганизованность в собственную выгоду.
Ее счастье и предназначение было в этом: преодолевать, обеспечивать быт и комфорт, прогрызать препятствия. Не для себя, нет! Для того, кого она выбрала в подопечные. Себе бы постеснялась, а для него, для своего мужчины-ребенка, всё: украсть, убить, предать! Главный жизненный приз, святой Грааль, смысл существования, все сошлось воедино на нем для этой женщины. Ради него она унизится и тут же восстанет вновь из пепла, и все это – не задумываясь и не рефлексируя, только потому, что выбрала себе его в качестве креста или даже флага, с которым, ошалелая от собственной удачи побежит по жизни, перепрыгивая любые барьеры и препятствия на кураже. «Что я? Все ради любимого! Он гений, я тень. Он все, я никто».
Влада вела внутрь вагона мягко, но настойчиво, затягивая Мишку в новую жизнь с неумолимостью Ельнянского топкого болота.
Мишка понимал, что все, за этим жизненным порогом, который по прихоти судьбы принял очертания вагонной подножки, исчезнет его прежнее я. Перешагнув его, он навсегда останется предателем и слабаком не для окружающих, нет, прежде всего для себя. Где-то в глубине души появится та червоточина, которая не затянется никогда, а будет только расти, пожирая волю, разъедая крепость духа и превращая характер в мягкий, скользкий и приторно сладкий кисель.
Вдруг он почувствовал, как спину царапает чей-то пристальный взгляд. Не было смысла оборачиваться: только один человек в этом мире мог так резонировать с ним, вызывая дрожь, оторопь и восхищение – все это сразу и вместе, заставляя сердце петь и кувыркаться, не думая о последствиях, беспечно и радостно подпрыгивая, как маленький ребенок в лужах под проливным дождем.
Мишка все ж обернулся, но лишь потому, что не мог не сделать этого.
Какая-то сила более могущественная, чем его собственное желание, заставила быстро, в полвзгляда, отыскать в толпе эти бездонные, полные слез и разочарования, но все еще надеющиеся на какое-то божественное чудо, глаза.