– Не стой! Сука! Зарублю! Тварь! – ефрейтор Кирюшкин широко размахнулся и со всей дури огрел Стаса по спине шашкой, в самый последний момент развернув ее плашмя.
Боль разлилась кипятком, Стас дернулся, зло ощерился, перехватил пику, чтобы воткнуть ее в обидчика, как щеку вдруг чем-то обожгло, словно в нее впился разозленный шершень. В голове зазвенело. Стас почувствовал, как что-то горячее и липкое льется на грудь и за шиворот.
Лошадь закрутилась юлой, Стас помутневшим взглядом смотрел на свои окровавленные руки, недоумевая, куда пропали все звуки.
Время остановилось. Будто со стороны, совершенно спокойно Стас наблюдал, как где-то там внизу, далеко-далеко, и в то же время так смертельно близко, пухлый немец с глупым конопатым лицом пытается перезарядить заклинивший карабин. Немец смотрел на него водянистыми серыми глазами, в которых читалось что-то похожее на просьбу «погоди чуть, видишь, какая история приключилась, дай секунду, сейчас перезаряжу и теперь уж не промахнусь. А, браток?»
Стас лишь пожал плечами и, удивляясь наивности конопатого вояки, ловко, без особых колебаний воткнул пику в немца. Холодно оценил: железное жало вошло ровнехонько в ямку под подбородком, туда, где начинает расти шея. Немец захрипел, схватился руками за копье, словно пытаясь вырвать его, но белки его глаз уже залились кровью и взгляд утратил всякую осмысленность.
«Вот так вот. Не ты меня. Я – тебя. Это Я! Тебя!» – шептал Стас, нервно пытаясь стряхнуть с древка обмякший куль рыхлого тела. А конопатый немец, как назло, все дергался заведенной механической куклой, и каждое его движение полосовало бритвой по душе Стаса, не успевшей пока заматереть в своем первом бою.
Не успел пухлый немец свалиться в траву, чтобы быть растоптанным тысячью копыт, война для Стаса стала простой и понятной, как смерть, как жизнь.
Чего проще? Хочешь выжить, сбивайся в стаю с такими же, как сам, руби, стреляй, рви зубами тех, кто посмел покуситься на жизнь твою и твоих братьев, таких же беспощадных убийц, как ты сам. И не думай долго. Все, кто думал, – мертвы. Все, кто поддался страху, – мертвы или будут мертвы. Все, кто захотел выжить поодиночке, – мертвы. Все, кто не принял эти простые правила, – мертвецы, корм ворон и червей.
И тут же, с осознанием простой истины, забурлила в крови радость. И сразу тело стало гибким, ловким и сильным, будто древний зверь проснулся внутри, рванулся и выпрыгнул наружу, навстречу привычной для него кровавой бане, по-животному радуясь чужой агонии, вторя крикам умирающих врагов своим яростным рычанием.
И понеслось! Что с того, что пика сломалась в грудной клетке очередного пронзенного пруссака? Шашка сама прыгнула в руку, а через секунду она развалила чью-то бедовую голову в остроконечном пикельхейме пополам, как мягкую подмороженную тыкву. Каким-то седьмым чувством Стас почуял, что откуда-то сзади птицей мелькнула разящая чужая сабля. Сам не понял, какая неведомая сила выбросила тело вниз и влево, наклонив его почти параллельно земле. Свистнул над грудью рассекаемый воздух, а крепкий всадник в чужой форме с позолоченными пуговицами по инерции чуть не вылетел из седла. Опытный вояка, пытаясь исправить оплошность, тут же рубанул в противоположном направлении, пытаясь достать этого юркого русского, но было поздно. Стас жестко, с оттяжкой полоснул по ненавистному вражескому мундиру, и из живота соперника вывалилась синяя требуха. Мощный немецкий битюг, почуяв страшное, вздыбился, захрипел, вытаращил безумные глаза и понес умирающего хозяина прочь, прямо по шевелящимся телам раненых и убитых. За всадником потерянным грязным бельем тянулись его собственные кишки.
Стас хохотал вслед ускакавшему покойнику: картина показалась ему забавной. Но тут же смолк, понимая, что, наверное, сходит с ума.
В середине людского водоворота мелькал триколор полкового знамени. Стяг то падал, то снова взмывал над толпой яростно рубящих и колющих друг друга людей. Знаменосец, прапорщик Остроумов, со свистом вращал шашкой, прорубая бордовую от крови просеку через наседавших на него немцев. Так продолжалось долго, пока совсем рядом с героем рванул прилетевший невесть откуда снаряд.
– Эх, братцы! Пропадаю! Подмогни! Эх, кто-нибудь! – проорал Остроумов, падая вместе с конем в копошащуюся в пыли массу вопящих на чужом языке людей.
Сколько раз Стас ни пытался восстановить в памяти те события, но у него не получилось вспомнить, каким таким чудом он оказался рядом с прапорщиком, ведь было до того метров двести сваленных в кучу людей и лошадей. И добраться до упавшего знамени в мгновение ока не получилось бы никак по физическим законам. Но, видно, Бог благоволит храбрым и сумасшедшим. Каким-то чудом удалось Стасу разбросать свору огрызающихся плоскими штыками немецких пехотинцев. Те, кто уцелел от яростно врезающейся в плоть сабли, отпрянули, побежали, как стая побитых дворовых шавок от исколотого в лохмотья, плавающего в луже собственной и чужой крови, прапорщика.
Стас в доли секунды спешился. Быстро, чуть ли не походя, развалил шашкой туловища пары замешкавшихся немцев, и подбежал к прапорщику. Он лежал на животе, всем телом прикрывая пропитанное бурой грязью полотнище. Стас перевернул мертвеца. Остроумова было не узнать, вместо лица у него была коричневая, топорщившаяся лохмотьями кожи, застывшая маска. Стас попытался разжать белые еще теплые ладони знаменосца, но тот намертво вцепился в древко, словно там, куда унеслась его душа, он продолжал свой личный неравный бой.
И такой важный день для русской армии, как наступление при Гумбинене в августе четырнадцатого года, для рядового Стаса Булатова, урожденного Вашкевича, сложился в странный калейдоскоп из ярких стеклышек-осколков, которые вроде бы были как-то связаны, но при всяком воспоминании складывались в новую картинку, основой которой был странный полет на лошади над мечущимися безумными войсками. И непонятно было Стасу, что там хлопает и рвется за спиной: то ли выросшие непонятно как крылья, то ли мокрое от крови полотнище знамени.
Стас летел над высохшей, вытоптанной травой, над замершими в странных постыдных позах трупами, взирающими на него застывшими навсегда оловянными взглядами. Летел, до боли в легких вдыхая чужой раскаленный воздух, чтобы разом вытолкнуть его наружу, срывая связки в яростной эйфории от близости вездесущей смерти:
– У-р-р-а! У-р-р-р-р-А-А-А-А-А-А!!!! За м-н-О-О-О-О-Ой! А-А-А-А-А!!!
Часть вторая
Сломанный мир
Глава первая
Булат
(1917)
Длинная серая шеренга из понурых измученных мужиков стояла в пыли, угрюмо опустив стриженные наголо головы. Внутри у Станислава шевельнулось нечто похожее на жалость. Чтобы не давать щемящему червячку сомнения шансов вырасти, штаб-ротмистр Булатов, для товарищей просто Булат, привычно попытался отвлечься: поднял высоко подбородок и вперился глазами в свинцовое рижское небо.
«Вроде небо как небо. Не скажешь, что оно, как и земля, – тоже Северный фронт. Синяя бездна, облака, которые плывут в одном им известном направлении. Зачем? Куда? Неизвестно. Видно, судьба такая. Как у солдата. Посланы одним движением чьей-то могущественной руки по штабной карте – и пошла плясать губерния: стреляй, коли, руби, режь, рви зубами неприятеля, потому что где-то там, наверху, все уже решили за тебя. А сгинешь, не велика потеря. Друзья опрокинут стопку за помин души, писарь отпишет родне каллиграфическим почерком «пал смертью храбрых на полях сражений». И никому там, сверху, нету дела, что стрелять нечем и что обувка шлепает собачим языком при каждом шаге, и трещины на обмороженных еще зимой ступнях гноятся и воняют покойником. Десны кровоточат, тело пухнет, и каждое прикосновение к коже оставляет болезненную ямку, долго не выправляющуюся. Все потому, что нормальной еды не было давно, так давно, что остатки человеческого упрятались где-то глубоко в закоулки сознания и который год не особо кажут оттуда нос. И издевательское «оружие добудешь в бою» – это не шутка, а смертельная игра, в которой много чего зависит от твоей личной удачливости. Добудешь, никуда не денешься, выхватишь из остывающих рук менее счастливого товарища, выдохнешь от радости «повезло!», и вперед – ура! – в атаку, за царя и Родину-мать, которая почему-то относится к тебе, как к нелюбимому пасынку.