Лучше бы он этого не делал.
Картинка неожиданно сделалась резкой, будто в бинокле у старшего рыбартели, если правильно покрутить центральное колесико. В центре шевелящейся кучи из обнаженных тел стонал от наслаждения падший ангел в образе панны Ядвиги. Ее широко и бесстыдно вскинутые вверх белые ноги колыхались в такт неким жестким движениям. Почти вся панночка спряталась под чьей-то жуткой, волосатой, выгнувшейся горбом, спиной. Шевеление паука было мерзким: каждый член его студенистого туловища жил своей отдельной жизнью.
Тела деловито сопели, как будто занимались нелегким, но очень ответственным трудом. Понять, сколько человек скрутилось в безобразный клубок, было решительно невозможно. Вмиг протрезвев от видения кошмара, Мишка, не веря своим глазам, смотрел, как у венчика таких любимых, озорных кудрявых волос ловко меняются местами голые мужские фигуры. Ему даже подумалось, что пани Ядвига что-то ест. Совсем неподходящее место для трапезы! Но реальность оказалась настолько фантастической в своей мерзкой наготе, что Мишка не смог больше бороться с подступившей к горлу тошнотой и извергнулся бурным фонтаном зловонной жидкости.
Тела стонали, хлюпали и шевелились. Мишку рвало прямо на разноцветный полог огромной кровати, бесконечно долго, вечно.
Не справляясь с новыми и новыми позывами, Мишка рыдал взахлеб, размазывая слезы и рвотные массы по искривленному страданием лицу, истерически вопя то ли от ненависти к проклятой шлюхе-панночке, то ли из жалости к самому себе. Не сойти с ума и не сдохнуть, не дала лишь мысль, что умереть прямо тут же, без штанов и в собственной блевотине было бы слишком позорно и совсем не по-человечески.
Последнее, что запомнил юный пан Вашкевич, прежде чем лишиться чувств окончательно, это жуткий смех шевелящегося, причмокивающего сладострастно, человека-паука: «Ах-ха-ха-ха!»
* * *
Август выдался жарким. Зеленые прусские мухи досаждали нещадно, буквально преследуя второй лейб-уланский Курляндский Императора Александра Второго полк. И не понятно было, то ли чуяли они в этой огромной армии будущую пищу для своих личинок, то ли просто привлекали их ручьи и реки конского и человечьего пота. Офицеры выламывали зеленые ветви с придорожных верб, матюкаясь про себя, обмахивались, разгоняя жужжащие назойливые полчища . Солдаты по большей части не обращали на насекомых никакого внимания, ссылаясь друг другу на устав, в котором черным по белому полагалось терпеть трудности и тяготы армейской жизни.
Стас блаженствовал. Ему нравилось все: и его скрученная вокруг туловища серая войлочная шинель, и пошарпанная предыдущим владельцем трехлинейка, перекинутая за спину, и лихо задранная на затылок, по последней полковой моде, фуражка на стриженной под ноль голове, не говоря уж о кляче по кличке Ласка. Кобыла мерно цокала разбитыми за долгую службу копытами по ровному прусскому бруку. Стас ехал в колонне по два, подставлял солнцу довольное лицо и думал, что в сущности жизнь удалась. Настоящему мужчине не так много надо: устать за день, умориться, а вечером проваливаться в сон; чтоб брюхо было не особо пустым да чувствовать локоть товарища, на которого можно рассчитывать, если что. Предвкушение опасности, которая поджидала по слухам где-то там, впереди, у городишка с дурацким названием Гумбинен, бурлило в крови у всего полка, вызывая почти животную радость: «скорей бы!»
Наверное, по этой причине офицеры перестали обращать внимание на выходки полкового шута и балагура Голощева, который в этот раз неожиданно густым волжским басом заорал похабную, набившую оскомину еще на привалах песенку:
– Офицерик он был смелый, стал ухаживать за мной! Мое сердце разгорелось к нему страстью роковой!
По колонне пронеслись робкие смешки предвкушения, и тут же нестройный хор гавкнул, будто огромный тысячеголовый бульдог:
– Эх-ма, Маруся! Я на тебе женюся!
Голощев, оценив произведенный эффект, подкрутил лихой ус и пропищал на этот раз дискантом:
– Как-то маменька узнала, что до свадьбы я не прочь. И, позвав меня, сказала: «Слушай миленькая дочь!»
Кавалеристы тут же подхватили:
– Эх-ма, девица! Такое не годится!
* * *
Судьба петляет известными только ей одной путями-дорожками. Смеха ли ради, или по божьему промыслу сталкивает она своих подопечных иногда в самый неподходящий момент, чтобы ангелы-хранители и падшие духи прыскали иногда, давясь от смеха, в свои невидимые кулачки.
Как-то так получилось, что интересы дедушки Лю не ограничивались одной торговлей опиумом и доступными девушками низшего сословия. Сергею только и оставалось, что даваться диву от многогранности незаконной деятельности старого деляги.
– Революсия – хоросе! Много денег. Китаяся работа дает. Тока говорит много, да. Мракася капитал слюсать надо, да. Парытия: вечер цай пием, интересинасионал поем, потом – разьбой. Иксапри – эксапивасия? Потом богаты купесь, банкир, ювелир грабись идем! Хоросий дело!
– Серьезно? А как бы мне в вашу партию? Миру, случайно, не знаешь такую? Красивая такая. Глазищи огромные.
– Огыромные? Плеха. Больная, наверна. Да… бываит. Много баб в революсии. Молодая баба, замусь не взяли, она э в парытия ступает. У которой сиське нету, все – в парытия, революся делась! Тебе тозе мозьна. Денех нету. Сиське нету, баба нету, кха-кха-кха! Ни грусси! Э работа тебе найдем.
– Отлично!
– Тока интересианал надо наутиться! Петь тихонька, сьтобы дворник не слюсал…
– Да выучу! Когда познакомишь?
– Сейсясь не могу. Кылиенты курясь. Носсю не спи. Пойдем на сходку!
– Сходку? Слово паскудное. Как случка…
– Хоросие слово. Тама спели, мракася поситали, патома – деньги давай, работа давай. Лютьсие бандиты! Отцяяныя! Парытия!
– А возьмут меня в банду? Я ж для них левый клиент.
– Ни перезивай! Возьмут… я за тебя русяся. Мине поверят. Все китаяся революсия делать. Хорёсие деньги.
– Так я ж не китаец, а, дедушка Лю?
– Ыто ты так думаесь, кха-кха-кха!
* * *
Походный костер, да пуговицы звезд на низком бархатном небе. Простая солдатская жизнь, каша в помятом котелке, дым кострищ, раскинувшихся тут и там на чужой прусской земле. Стас размотал коричневые обмотки, вывесил их на рогульку поближе к жаркому пламени костра, прилег на шинель, спасавшую не раз от земляной сырости, почти дремал, то вслушиваясь в неторопливый разговор тертых солдатской жизнью калачей, рядового Голощева и ефрейтора Кирюшкина.
– Ты, братушка, не держи зла, но ты покамест не воин, а так – вьюк у кобылы, – Голощев подкинул в огонь очередное поленце и затаил дыхание в надежде вытянуть Стаса на очередной пустопорожний спор, в которых он слыл мастаком. Не дождавшись реакции молодого солдата, огорченно крякнул и, так как мысль все же подпирала, продолжил ее, не особо уже рассчитывая на реакцию собеседников. – Вот такие, как ты, думають, что пришли оне в армию, и им тут все будеть готовое. И то правда! Но отчасти. И поднимуть, и спать положуть, твое дело служивое – и где поставили, там и стой. Оружие тебе дадено. Не теряй его. Голова своя есть? Добро! Но забудься про ее! Потому как над тобой господа офицеры поставлены, чтоб за тебя думають и про твои дела решають. Твои делишки мелкие, вашихбродий не касающиеся, их можешь справлять. Курехи там добыть или пайку побольше надыбать, сапог подлатать да портки просушить. Но! Все энти занятия – в свободное от службы время. Которого у тебя, как у воробья мозгов, – считай – нетути! Э, молодой, Булатов, или как там тебя, не спи, тебя особенно касается!