Один из близнецов проснулся, зевнул, посмотрел на Ли, уснул снова.
— Помните, мистер Гамильтон, я говорил вам, что пробую перевести на английский несколько старых китайских поэтов, — сказал Ли. — Нет, не пугайтесь. Я не буду их читать. Но переводя, я обнаружил, что эта старинная поэзия свежа и ясна, как утро нынешнего дня. И задумался — почему это так? А людям, конечно, интересно только то, что в них самих. Если повесть не о нем, то никто не станет слушать. И вот я вывел правило: повесть великая и долговечная должна быть повестью о каждом человеке, иначе век ее недолог. Далекое, чужое не интересно людям — интересно только глубоко свое, родное.
— А как приложишь это к повести о Каине и Авеле? — спросил Сэмюэл.
— Я брата своего не убивал… — промолвил Адам и запнулся, уносясь памятью в дальнее прошлое.
— Думаю, приложить можно, — ответил Сэмюэлу Ли. — Думаю, она потому известнее всех повестей на свете, что она — о каждом из людей. По-моему, это повесть-символ, повесть о человеческой душе. Мысль моя идет сейчас ощупью, так что не взыщите, если выражусь неясно. Для ребенка ужасней всего чувство, что его не любят, страх, что он отвергнут, — это для ребенка ад. А думаю, каждый на свете в большей или меньшей степени чувствовал, что его отвергли. Отверженность влечет за собой гнев, а гнев толкает к преступлению в отместку за отверженность, преступление же родит вину — и вот вся история человечества. Думаю, если бы устранить отверженность, человек стал бы совсем другим. Может, меньше было бы свихнувшихся. Я в душе уверен — почти не стало бы тогда на свете тюрем. В этой повести — весь корень, все начало беды. Ребенок, тянущийся за любовью и отвергнутый, дает пинка кошке и прячет в сердце свою тайную вину; а другой крадет, чтобы деньгами добыть любовь; а третий завоевывает мир — и во всех случаях вина, и мщение, и новая вина. Человек — единственное на земле животное, отягощенное виной. И — погодите, погодите! — следовательно, эта древняя и грозная повесть важна потому, что дает разгадку души — скрытной, отвергнутой и виноватой. Мистер Траск, вот вы сказали: «Я брата своего не убивал», и тут же что-то вспомнили. Что именно, не хочу допытываться, но так ли уж это удалено от Каина и Авеля?..
— А как вам моя восточно-ломаная речь, мистер Гамильтон? Если хотите знать, я не «восточней» вас.
Сэмюэл облокотился на стол, ушел лицом в ладони.
— Вдуматься надо, — проговорил он. — Вдуматься хочу, черт бы тебя драл. Надо увезти это с собой, чтобы в одиночестве разобрать по косточкам и понять. Ты, может, весь мой мир порушил. А что взамен построить, я не знаю.
— А разве нельзя построить мир на воспринятой истине? — тихо сказал Ли. — Разве знание причин не позволит нам избавиться хотя бы от малой толики боли и неразумия?
— Не знаю, черт тебя дери. Ты порушил мою ладную и складную вселенную. Ты взял красивую игру-загадку и сокрушил ее разгадкой. Оставь меня в покое — дай мне вдуматься! Твоя сука-мысль родила уже щенят в моем мозгу. А занятно, как откликнется на это мой Том! Уж как он будет с этой мыслью нянчиться. Обмозговывать, повертывать и так и сяк, точно свиное ребрышко на огне. Адам, очнись. Довольно тебе бродить памятью в прошлом.
Адам вздрогнул. Глубоко вздохнул.
— А не слишком ли просто получается? — спросил он. — Я всегда опасаюсь простого.
— Да совсем оно не просто, — сказал Ли. — Сложно и темно до крайности. Но в конце там брезжит день.
— День скоро погаснет, — сказал Сэмюэл. — Мы уже досиделись до вечера. Я приехал пособить в выборе имен, а близнецы так еще и не названы. Просыпалось время песком между пальцев. Ли, ты со своими сложностями держись подальше от машины наших церковных установлений, а то как бы не повис китаец на гвоздях, вколоченных в руки и ноги. Церквам нашим любезны сложности, но собственной выпечки. А мне пора ехать домой.
— Назови же какие-нибудь имена, — сказал Адам с отчаянием в голосе.
— Из Библии?
— Откуда хочешь.
— Ладно. Из всех, ушедших из Египта, только двое дошли до земли обетованной. Хочешь взять их имена как символ?
— Кто они?
— Кейлеб и Джошуа
12.
— Джошуа был военачальник — генерал. Не люблю военщины.
— Кейлеб тоже начальствовал.
— Но был не генерал. Кейлеб вроде бы неплохо — Кейлеб Траск.
Один из близнецов проснулся и без промедленья заревел.
— Откликнулся на свое имя, — сказал Сэмюэл. — Джошуа тебе не по душе, но Кейлеб именован. Это тот, что хитер и смугл. Вот и второй проснулся. А как тебе имя Аарон? Оно мне всегда нравилось, но Аарон не достиг земли обетованной.
Второй близнец заплакал почти радостно.
— Годится, — сказал Адам.
Сэмюэл вдруг рассмеялся.
— За две минуты разделались, — сказал он. — А перед тем такие турусы на колесах разводили. Кейлеб и Аарон, ныне вы приняты в братство людей и вправе теперь нести общелюдское проклятье.
Ли поднял близнецов с земли.
— Запомнили, кто как назван? — спросил он.
— Конечно, — сказал Адам, — Вот этот — Кейлеб, а ты — Аарон.
Пряжав ревущих малышей к себе — одного правой рукой, другого левой, — Ли понес их в дом сквозь сумерки.
— Еще вчера я их не различал, — сказал Адам. — Аарон и Кейлеб.
— Благодари же Бога, что наша терпеливая мысль разродилась, — сказал Сэмюэл. — Лиза предпочла бы Джошуа. Ей любы рушащиеся стены Иерихона. Но и Аарон ей по сердцу, так что все, кажется, в порядке. Пойду запрягать.
Адам проводил его в конюшню.
— Я рад, что ты приехал, — сказал он. — Снял с моей души тяжесть.
Сэмюэл взнуздал Акафиста, воротившего морду прочь, поправил оголовье, застегнул подшеек.
— Может, надумаешь теперь обратить приречную землю в сад, — сказал он. — Я твои замыслы помню.
Адам ответил не сразу.
— Пожалуй, этот жар во мне погас, — сказал он наконец. — Охота пропала. Денег на жизнь мне хватит. Я не для себя мечтал о райском саде. Не для кого красоваться теперь саду.
Сэмюэл круто обернулся к нему; в глазах у Сэмюэла были слезы.
— Нет, не умрет твоя тоска по раю, — воскликнул он. — И не надейся. Чем ты лучше других людей? Говорю тебе, тоска эта умрет только вместе с тобою.
Постоял, тяжело дыша, потом поднялся в тележку, хлестнул лошадь и уехал, ссутулив плечи и не простясь.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
1
Гамильтоны были люди своеобычные, душа в них была тонкая, а где чересчур тонко, там, как известно, и рвется.