– В Тамар-Уткуле сельсовет сожгли, вместе с председателем! В Дивнополье у коммунистов уши отре́зали. Богомольцы! – орет Деев, а фельдшер спешно тащит начальника вон из вагона.
Уже стаскивает по ступеням. Уже оттягивает подальше от поезда, распугивая присевших в траве “бегунков”.
– Думаете, купили себе молитву в бывшей церкви за пару фунтов мыла и бочонок извести – и отмо́литесь? – надрывается Деев издали, не в силах вырваться из медвежьих объятий деда. – Да только я-то знаю, что в Буранном вы этой же самой известью председателя колхоза присыпали – живого! – пока от него одно лишь мокрое место и осталось. И еще много чего узнал, пока в Оренбурге мост чинили, вами же и взорванный! Иезуиты! Крокодилы! Такое не отмолить и мылом не отмыть!
Уже и казаки высыпают на улицу после обедни и толпятся у лазарета, собираясь в путь.
– Мало вас расказачивали, сукины дети! На Кубани, на Дону, на Тереке! В Астрахани расказачивали, на Урале, за Байкалом! А вы все еще тут, все еще ползаете, все еще вредите советскому народу!
Прощаясь друг с другом, казаки целуются в губы: каждый каждого – трижды.
И сестра целует каждого – в лоб, по-матерински. И ее целует каждый – в руку, с сыновьим почтением.
– Правильно вы разъезжаться собрались. Вон пошли из России! Чтобы ноги вашей на родине больше не было! Не нужны вы здесь! Лишние! Вон пошли! Вон!
Кони сами приходят к хозяевам, по первому же зову. Казаки вскакивают в седла и растекаются по степи, по двое и по трое, – степь то тут то там взрывается вихрями рыжей пыли. Бурые тучи клубятся со всех сторон, будто эшелон оказался в центре пыльного урагана, и со всех же сторон доносится удаляющийся топот. Мелькает желтая верблюжья шерсть – двое казаков уезжают на верблюде, оставляя покрытую шкурами кибитку у “гирлянды”.
– А где обещанное? – орет Деев им вслед. – Дрова где? Вода где? Мыло, за которое мы весь этот цирк терпели?
Бывшая попадья с застывшим лицом шагает прочь от эшелона – в степь. Останавливается в отдалении, наполовину скрытая пыльными облаками. Стоит и крестит эту пыль, поворачиваясь то на север, то на восток, то на юг, а то на запад.
Наконец Буг разжимает лапы – отпускает Деева.
Потирая помятые бока и плечи, Деев бросается к лазарету – никого из гостей там уже не осталось, одни только больные по лавкам лежат да висит в воздухе тяжелый свечной дух. У многих поверх одеял – казачьи шинели и бешметы, шарфы. Атаман в белой бурке у вагона не появлялся, с людьми своими не прощался, а тоже исчез – столь же таинственно, как и появился.
– Вот наши дрова. – Белая кивает на кибитку у вагона. – А воды на следующем полустанке – целая напорная башня. Все вещи в кибитке – подарок детям от казаков. Так они сказали.
– А мыло? – уже все понимая, переспрашивает Деев.
Белая жмет плечами: про то ничего не сказали.
Ощутив на себе чей-то взгляд, Деев оборачивается – со стены лазарета внимательно смотрят на него оцарапанный Христос и стертая наполовину Богородица. Деев идет к алтарю и с ненавистью задергивает занавеску.
* * *
В кибитке оказалось много разного – и толкового, и совершеннейшей ерунды. Были ковры – шелковые, дорогие; эти сразу определили в штабной, для покрывания холодного пола, чтобы малышне теплее было ползать.
Была посуда: серебряный самовар, фаянсовые тарелки со штампом императорского завода, бокалы для шампанского в деревянной коробке под лаком. Девать посудный хлам было некуда, поместили к Мемеле на склад (может, на обмен пригодится?).
Были напольные часы на ходу (установить их никуда так и не решились, потому как били громко и будили бы пассажиров по ночам; отправили ненужную вещь также к Мемеле). Набор елочных игрушек – балерины и ангелы из ваты, всех возможных мастей (крылья ангелам срезали и после раздали очищенные от религиозности фигурки младшим детям). И даже картина в раме имелась: изображала неказистый лесной пейзаж. Подписанное в уголке имя художника было вполне крестьянское, Иван Шишкин, и Деев распорядился повесить холст в вагон к девчонкам – хоть и простенькое, а украшение.
Были в кибитке и книги – напечатанные по-русски, но с иноземными названиями, какие и разобрать-то не каждый сумеет: “Капитан Немо”, “Тысяча лье под водой”, “Граф Монте-Кристо”. Библиотекарша впилась в эти томики, как голодный в мясо, аж задохнулась от волнения. Сказала, теперь будет читать ребятам вслух сутки напролет – и дорога станет короче. Деев только вздохнул: эх, если бы книжонки могли приблизить Туркестан!
Покрывающие кибитку овечьи и козлиные шкуры отдали в лазарет: холерных непрестанно знобило, и десяток меховых одеял пришелся кстати. Ни еды, ни тем более мыла в дареной повозке не было. Уксус в бутылях оказался настоящим.
Очевидно, были подаренные предметы имуществом самого атамана: выросшие в степи казаки вряд ли ели с фарфора – уж скорее прямо из котла; вряд ли определяли время по часам – уж скорее, по солнцу; да и елочными игрушками на Рождество вряд ли баловались. Но вот то, что глава банды раздаривал дорогие его сердцу личные вещи, могло означать одно: начало новой жизни. То ли в России, то ли за ее пределами.
Кибитку и арбу Деев порубил на дрова – порубил с наслаждением, разбивая стены, днище и колеса на мелкие полешки. Порубил бы еще мельче, да пора было в дорогу: воды в поезде не осталось вовсе, а до ближайшего полустанка с обещанной напорной башней, по расчетам, была всего-то пара часов ходу.
После полудня выдвинулись. Решили растопить паровик до предела и домчать на полном ходу, а после никуда уже не двигаться – провести на полустанке ночь, а то и несколько: в эшелоне объявлялись все новые “бегунки”, и лучше бы “гирлянде” постоять на месте.
Все вагоны к тому времени продраили известью так, что половицы и стены в них стали белыми, а воздух внутри – едким до слез: глаза у многих покраснели, носы набухли и перестали дышать. Пришлось выгнать пассажиров на крыши, а двери вагонные распахнуть настежь, запуская ветер; больных – временно вынести в тендер, уложить на дрова и прикрыть шкурами. Так и покатила по степи “гирлянда”, полая внутри и густо усыпанная ребятней поверху. Благо к тому времени разогрелось: ночи в краю были уже холодные, а дни все еще по-летнему теплые.
Истосковавшиеся по вольному воздуху дети разбуянились нешуточно: горланили песни одна другой скабрезнее, орали в небо, улюлюкали каждому встречному беркуту в вышине и каждому замеченному тушкану в степи.
– Резвись-живи, сударики косопузые! – вопил безостановочно одну и ту же фразу Ёшка Чека. – Резвись-живи!
– Живе-о-о-ом! – вопили ему с соседней крыши. – Живы будем – не помре-о-о-ом!
– Ты, молодка, мне находка, если только тянешь водку, – стараясь перекрыть прочие голоса, ревел матерную песню Лаврушка Выкидыш.
– Мы не воры, не душители, а правонаруши-и-и-ите-ли! – тянул другую Кошеляй.
Бодя Демон колотил железякой по трубе, выстукивая дикарские ритмы и сам же под них вытанцовывая.