– Полная и абсолютная дефективность, – подытожила комиссар.
– Или своего рода привязанность? – отозвалась Фатима.
Не возражала начальству, просто подумала вслух.
* * *
Курятник не помог: мальчишка бился взаперти как сумасшедший – квочки истошно кудахтали и, едва живые от испуга, метались по тесному пространству, роняя перья. Пришлось выпустить арестованного. Иных мест, где можно было бы запереть упрямца, в “гирлянде” не было.
У Шумерли пацаненка отмыли – на улице, под холодной водой из паровозной колонки. Фатима терла его голого тряпкой, брила наголо и щедро поливала флеминговской жидкостью – все это время Деев стоял рядом, чтобы пацан не вырывался. Лохмотья приемыша выполоскали, прожарили над буржуйкой, очистив от вшей, и выдали обратно хозяину – белой рубахи для нового пассажира уже не нашлось.
Во время купания Буг внимательно изучил костлявое тело новичка и никаких опасных признаков не обнаружил: фурункулы, язвы, истощение – обычный мальчишеский организм, без тифозной красноты и холерной сини. Конечно, врачебный осмотр не мог заменить полноценного карантина. А немного успокоить фельдшера и комиссара – мог.
Узнать имя молчуна не вышло – решили назвать его заново. Справившись по карте, Деев обнаружил неподалеку от места встречи с найденышем деревню Загреево; может, оттуда мальчик и пришел. Так и стали называть его – Загрейкой.
Впрочем, на новое имя тот не отзывался, как ни старались Фатима с Бугом его приучить. Да и вообще – отзывался только Дееву. И ни на кого, кроме Деева, не смотрел. Встречая на пути других людей – взрослых ли, детей ли, – Загрейка не менялся лицом, а глядел будто насквозь или вовсе мимо. Разговоров не слышал, вопросов не замечал, протянутых к нему рук не видел. Если не трогали его – просто деревенел, выжидая, пока излишнее внимание схлынет. Если касались – отстранялся. Если пытались удержать – вырывался. Ни разу не куснул, не царапнул, даже не зарычал и не огрызнулся ни разу – ни на кого. Словно не было для него других людей.
А Деев – был. Что за странная случилась привязанность? Почему выбрал не властного комиссара, не мягкую Фатиму, а начальника эшелона?
– Смотрит на вас, как дикарь на божка, – заметила Белая.
– Как утопающий на землю вдали, – уточнила Фатима.
Так у Деева появилась тень. Загрейка следовал за хозяином повсюду – прилепился намертво, не отодрать. Не досаждал и не мешал, просто бегал рядом, как преданный щенок. В помещениях пристраивался на полу где-нибудь неподалеку; если имелась поблизости лавка, забивался под нее. На улице тащился позади – по грязи, лужам, острому щебню, – не заботясь отсутствием обуви.
У Каменищ, основательно повздорив с местным начальством, Дееву удалось-таки выбить в питательном пункте несколько ведер вареной полбы. Загрейка метался за ним по путям, в дождь и ветер, – вперед-назад, вперед-назад, – пока заветная каша не прибыла в “гирлянду”. К самой пище мальчишка остался равнодушен и даже не пытался вылизать пустые уже вёдра, когда несли их обратно в столовую. Но стоило Дееву скрыться в питательном пункте – чуть не выломал закрывшуюся перед его носом дверь.
Под Кемарами Деев отлучился в лес – бегал на пасеку, о которой знал уже давно, надеялся добыть меда для Пчелки. Предприятие не удалось: не обнаружил на знакомой поляне ни ульев, ни даже домишки пасечника. Загрейка сопровождал вылазку: босой, строчил резво по корням-шишкам и колючей палой хвое, не отставая ни на шаг.
В Щедровке Деев попробовал было пристроить белье в стирку на дезопункте – также безрезультатно. И также – в сопровождении верной тени.
В любом месте и в любой миг, обернувшись, Деев утыкался во внимательный и приязненный взгляд мальчишки: я здесь.
Не глупый это был взгляд. Не идиота.
Пацану с такими глазами в школе у доски примеры решать. Стихи наизусть читать. Языки иностранные разбирать. Или первым подмастерьем в ремонтном депо – гоголем и любимчиком – ходить.
Но кроме этого, одному только Дееву занятного взгляда, не было в мальчишке иных примет ума. Нелюдимый и бессловесный, он жил какой-то звериной жизнью: спал на полу, не признавая постели; ел с ладони, вываливая пищу из кружки в руку; двигался с осторожностью животного, часто поводя ноздрями или ушами, – ловил звуки и запахи.
Скоро в эшелоне привыкли видеть за спиной или у ног начальника скрюченную фигурку. И сам Деев привык: таскается пацан следом – и пусть, не жалко; даже и замечать неизменного спутника перестал. Одно только имелось в этой ситуации неудобство, и его Деев осознал в первый же вечер.
Ночевали в Сергаче. Весь день прошел в хлопотах о Загрейке – и весь день Деев чувствовал сердитость комиссара. Белая не бегала на телеграф доложить о случившемся и в препирательства больше не вступала – смирилась с найденышем? – но из-за прикрытой гармошки так и веяло холодом. На разозленную женщину было наплевать. А на боевого товарища – нет. С боевым товарищем еще ехать и ехать, воевать и воевать. И вечером Деев решил идти к Белой – мириться.
Ты права, решил ей сказать. Очень даже права. Что болезней в поезде боишься, что паек эшелонный бережешь – во всем права. Но ведь и я прав. Если не смогли одного ребенка спасти, почему не спасти заместо него другого? Ведь в “гирлянде” нашей пять сотен мест – почему же хоть одно из них должно пустовать? Разве не преступлением будет везти в Туркестан пустую полку? Оба мы с тобой правые, комиссар. Так бывает. К одной цели идем, одно дело делаем, хотя и смотрим на него с разных сторон. И потому – не злись.
Все решил Деев и все продумал. И когда смолкли в коридоре детские голоса, когда ночь за окном стала черной, а тишина глубокой и долгой, – встал решительно с дивана и раздвинул гармошку.
Два золотых яблока сияли в темноте. Золотые прозрачные капли катились по ним и со звоном падали куда-то вниз, а тонкие золотые пальцы обнимали и обмывали эти яблоки.
Поставив на приоконный столик ведро с водой и наклонившись над ним, женщина мылась – зачерпывала воду и обтирала себя ладонями. Кудри упали на лоб и щеки – лица не видно. Да и ничего не видно – ни шеи, ни плеч, – одни только сияющим светом налитые плоды. И тихо – лишь капли звенят и плещется вода, шуршит о жесть.
Потрескивает керосиновый фитиль, прогорая…
– Ну что же вы смотрите, – говорит темнота знакомым голосом.
Он вошел в эту темноту и взял в руки золотые яблоки. Тяжелые, теплые. И вокруг яблок – тоже теплое. И вокруг него самого, Деева, тоже внезапно все обернулось теплом и приятной тяжестью. И окутало его, и потянуло куда-то – прикрыв глаза и приоткрыв рот, чтобы не задохнуться, Деев нырнул в эту темень.
Исходящее от лампы тусклое свечение дрогнуло, готовое погаснуть, – керосин заканчивался. В слабом свечении этом едва светлел на столе округлый ведерный бок. Едва блестели капли, разбрызганные по лаковой столешнице. Едва лоснилась чья-то бритая макушка, совсем близко.
– Мальчишка здесь, – вновь сказала темнота.