Время в этой полуреальности-полухимере текло не линейно – то растягивалось так, что можно было рассмотреть, как в замедленной съемке, покачивание длинной бриллиантовой сережки в ухе танцующей поблизости от меня однокурсницы Анечки, удивительно бездарной актрисы и непривлекательной женщины, однако впоследствии проработавшей много лет в одном из центральных театров России. То оно вдруг пускалось вскачь, все окружающее сливалось в один сплошной цветной смерч, а когда дурман рассеивался, я вдруг обнаруживала себя уже в другой части зала, с другими людьми. Удивительно ли, что однажды вот так вынырнув в реальность, я вдруг обнаружила, что страстно целуюсь с тем самым Ставрогиным, не забывающим и в момент объятий сохранять на лице пресыщенно-мрачное выражение. Я обнимала его, млея от осознания, что желание, не дававшее мне покоя почти год, воплотилось в жизнь. И вдруг словно сквозняком потянуло по спине, холодом побежало вдоль позвоночника. Я обернулась, гадая, чей настойчивый взгляд вызвал у меня эти ощущения, и встретилась глазами с ним, с Полозовым.
Впоследствии, уже прожив много лет за границей, побывав в разных странах, повидав разных людей, я пришла к выводу, что внешностью он напоминал старого грека. Наверное, доживи он до преклонного возраста, стал бы похож на постаревшего Зевса-громовержца. Несмотря на маленький рост, Полозов производил эпическое впечатление: густые, тронутые сединой волосы и очень яркие глаза – необыкновенно молодые, умные, талантливые глаза на старом лице. Кто знает, не потому ли я потом избегала встречи с ним, что боялась увидеть их тусклыми, погасшими, сравнявшимися возрастом с изборожденным морщинами лицом? Ведь это означало бы, что и моя молодость уже на исходе.
Но в тот вечер он был еще полон сил и жизни, этот грозный античный бог, и в то же время Пигмалион, вылепивший меня, сделавший из меня ту, кем я теперь была.
Он не был мастером нашего курса. Тот – которого, к слову, я терпеть не могла, – как уже было сказано, не почтил своим присутствием наш выпускной, что стало завершающим аккордом его отношения к нам, своим подопечным, и к преподавательской деятельности вообще. Полозов же, обычный штатный педагог, взял нас, заброшенных, и то ли из-за собственного упрямства, то ли бог весть почему, задался целью сотворить из нас настоящих актеров. Он гонял нас безжалостно, доводил до истерики и нервной икоты, часами держал на сцене, падавших от усталости, и не отпускал, пока ему не удавалось выжать из нас такой накал актерской игры, который его устраивал. Я ненавидела его, но ненавидела с глубоким уважением, почти преклонением, каким-то чутьем понимая, что передо мной человек величайшего дарования и требовательности, один из тех мастеров, на кого стоит равняться.
Сейчас Полозов смотрел на меня поверх очков, покашливал и криво улыбался в бороду. Не насмешливо, не презрительно, но так, будто понимал про меня гораздо больше, чем я сама понимаю про себя. И меня, двадцатидвухлетнюю, взбесила такая дерзость. Да кем он себя возомнил? Прорицателем? Знатоком человеческих душ? Мне захотелось немедленно дать понять этому спесивцу, что ничего он про меня не знает, что я – сложная, противоречивая личность, раскусить которую не так уж просто. И снова время, сделав крутой вираж, вымарав все случайное, ненужное, перенесло меня прямо к цели. Я оказалась в коридоре, в тихом закутке, стояла, дымя сигаретой, а прямо против меня, прислонившись к стене, улыбался Полозов.
– Значит, ты все же сделала это, взяла Бухарина в оборот. Что ж… это и неудивительно, Маринушка, – заметил он, в который раз демонстрируя свою поразительную наблюдательность и проницательность, и тем раздражая меня еще больше.
– С чего вы взяли, Владимир Петрович, что я кого-то там добивалась? – вскинув брови, спросила я, пытаясь изобразить невозмутимость.
– Ну как же, разве не он был все это время героем твоих внутренних монологов? Очень талантливых, к слову. Я ночь не спал, читая твои работы.
– Благодарю на добром слове, – натянуто улыбнувшись, бросила я. – И все же, вам ли не знать, что такое художественный вымысел.
– Послушай, Маринушка, – с неожиданной серьезностью заявил он. – Я не собираюсь с тобой спорить, у меня на это нет ни времени, ни желания. Тем более что это и совершенно не важно. Ты думаешь, тебя связывает с твоим Ставрогиным глубокое неподдельное чувство? Поверь мне, пройдет совсем немного времени, и ты и не вспомнишь о нем. Он станет для тебя отработанным материалом.
– Кем это вы меня считаете? – оскорбленно вскинулась я. – Думаете, я пустое место в искусстве? Сама по себе ничего не представляю?
– Я же тебе говорил, кажется, – начал Полозов, характерно кашлянув и почесав бороду.
– Владимир Петрович, не начинайте, ради бога, ваши инсинуации про то, что я эстетствующая развратница, давно облетели весь студенческий театральный мир.
– Понимаешь, Маринушка, – хмыкнул Полозов, – писателем я тебя считаю. Может быть, режиссером. Я не просто так сказал тебе, что ночь просидел над твоими текстами. Это сквозит из каждой строчки. Ты думаешь, тебя влекут бездны, поиск острых ощущений? Все это нужно тебе только в качестве материала для будущих историй. Ты можешь обмануть человека с улицы, может быть, Андрюху, но не себя. Всегда, кстати, хотел сказать тебе это… Люди – вот что тебя больше всего интересует. Недаром, когда вы репетировали сцены из «Гамлета», я говорил тебе, что ты сама хотела бы быть Гамлетом, управлять этой историей, чтобы все события фокусировались на тебе. А лучше даже не Гамлетом, а самим Шекспиром. Я тебя отлично понимаю, ты сама Дориан Грей, и Гамлет, и Шекспир в одном лице. Единственное, что тебя по-настоящему интересует, это то, из чего можно будет вылепить историю. Люди, события, идеи – все они для тебя лишь заготовки для будущих книг. Все, все пойдет в копилку.
– Звучит пугающе, – фыркнула я, хотя стоило признать, что его слова затронули что-то глубоко внутри, и озноб пробежал по моей спине. – По-вашему, я – какая-то ошибка природы, неправильная женская особь? И как же мне жить, Владимир Петрович, после таких ваших откровений? – попыталась я перевести в шутку пугающий разговор.
Не отвечая, он шагнул ближе и, очень прямо глядя мне в глаза, произнес:
– Не разменивайся, Маринушка. Все это уйдет, развеется без следа. Останутся лишь слова, лишь книги… Только искусство останется. Это вечно, остальное же пыль, труха. Запомни, львы умирают в одиночестве.
И снова могильный озноб пробежал по моей обнаженной открытым вечерним платьем спине, и чем-то строгим, вечным и страшным дохнуло от его слов, от пристального взгляда. И все же я, со свойственным юности непрошибаемым веселым нахальством, лишь передернула плечами, отгоняя наваждение, и заявила:
– Бросьте, Владимир Петрович. Я больше не студентка, не неопытная девчонка, и ваши пророчества меня не пугают. Приберегите их для будущих первокурсниц.
Так сказала я и отвернулась, собираясь уйти. И тут же бурный вихрь времени снова подхватил меня, закружил… Перед глазами, сменяя друг друга, пронеслись эпизоды жизни – так быстро, что различить в них что-то было невозможно, осталось лишь смутное ощущение мельтешения ярких осколков, будто в калейдоскопе. Опять донеслись до меня вырвавшиеся из какофонии звуков обрывки некогда произнесенных кем-то слов, отзвуки когда-то любимых мелодий, смех давно ушедших друзей. Голова закружилась, и мне показалось, что сознание ускользает. Протянув руку, я попыталась ухватиться за что-нибудь, чтобы не ухнуть всем своим существом в черную дыру времени, и сжала пальцы вокруг чего-то округлого, гладкого и прохладного. Это ощущение помогло мне вынырнуть, остановиться, снова увидеть себя в очередном эпизоде из уже однажды прожитой жизни.