– Адлан, мне очень хотелось познакомиться с вами. Сказать спасибо – за ваше творчество, за то немыслимое, что вы дарите людям…
Признаюсь тебе честно, я заикалась и путалась в словах. Все было не так, как я себе представляла. И наше общение, такое непринужденное, легкое в письмах, сейчас оборачивалось чудовищной неловкостью. Замолчав, я подняла глаза и постаралась в предрассветной дымке получше рассмотреть того, кто в последние месяцы составлял самую суть моей жизни.
Никогда, никогда ранее мне не приходилось видеть более прекрасного лица, более отстраненной равнодушной маски, более печальных глаз, которые глядели сквозь меня. Ибо ему, кажется, было решительно все равно, кто перед ним, он не смотрел на меня и даже не помнил причины, почему позвал к себе. Он не узнал меня, понимаешь, Алекс? Никак не связал женщину, которая явилась к нему под утро, с той, на чьи письма отвечал так подробно, так дружелюбно и открыто.
В то утро он находился в своем, по-видимому, обыкновенном состоянии – он был мертвецки пьян, в квартире плотной завесой стоял дым марихуаны, а сам он еле держался на ногах и пытался сконцентрировать на пришедшей свой взгляд и понять, что нужно от него этой высокой белой женщине.
Он казался мне похожим на смертельно раненное, но все еще грациозное животное. Его ускользающая надломленная красота, его отрешенность, его жесты деревянной поломанной игрушки и смех, больше похожий на стон, пронзили мое сердце, Алекс. Наверное, мне стоило сразу же сбежать от этого постаревшего Питера Пена, ужаснувшись тому, насколько он оказался не похож на моего воображаемого героя, но я не смогла. Я не могла оставить его там, я последовала за ним, я была должна! Из какого сумрака, из какого небытия я собиралась его достать, вытащить и, вероятно, возгордиться своей находкой, мне только предстояло узнать.
Должно быть, со стороны наше с Адланом общение представляло собой ту еще комедию. Я пыталась говорить с ним о письмах, о том, что мы в них обсуждали, поминала Достоевского, Ставрогина, высокий смысл драматического искусства. Он же смеялся невпопад, нес какую-то бессмыслицу и временами пытался нелепо за мной ухлестывать – то вдруг начинал бормотать обрывочные стихи, то хватал дрожащими руками за плечи. А порой начинал путано говорить что-то о солнечном свете и тьме, о том, как боится ночи, темноты, когда стены словно сходят со своих мест, приближаются и давят на него, давят со всех сторон. Я не придала тогда особого значения этим словам, мне они показались обычным горячечным бредом ускользающего от алкоголя и наркотиков сознания.
Да, Адлан оказался нисколько не похож на придуманного мною героя, на человека, с которым я много месяцев переписывалась, чьими спектаклями засматривалась, чьи интервью выучила наизусть. И все же я не ушла… Ты спросишь, почему? Я объясню тебе.
В ту ночь, когда он открыл мне двери своей квартиры, его лицо, похожее на лик с иконы Андрея Рублева, озарило мою больную жизнь. Ведь и я была таким же потерянным существом, как он, каждый день проживала как последний и нигде никогда не могла найти себе приюта.
Дни мои не были наполнены радостью, я не ведала избавления от страха приближающегося утра и много лет не спала ночами, проводя их в компании своих персонажей, сущностей, когда-то созданных мною и теперь часто являющихся ко мне в полумраке спальни. В моей голове звучали разные голоса, и самым ненавистным из всех был мой собственный, но за столько лет отшельничества я привыкла принимать его за явление естественное.
Его гибельная бравада заворожила меня… Мой милый друг, знаешь ли ты, какое это страшное, безысходное чувство – видеть, как погибает красота, как тускнеют прекрасные глаза, слышать, как заплетается язык, обессмысливаются фразы и дрожат от принятого алкоголя великолепные, аристократичные, музыкальные пальцы? А ты наблюдаешь за всем как бы издали, в бессильном отчаянии заламываешь руки и молча оплакиваешь еще живого возлюбленного. Любимого так, как никого и никогда полюбить более не сможешь. И его бледное, заросшее темной щетиной лицо будет терзать тебя в твоих сновидениях до самого конца, лазоревые беспокойные глаза его, искривленная в судороге не то смеха, не то рыдания какая-то совсем невинная, совсем детская линия рта… И ты, из своего близкого далека, уже можешь расслышать тиканье часов, отсчитывающих отпущенное ему время. Потому что однажды часы остановятся, и необратимость растерзает все, что было им, на мелкие части. Все, что страдало, болело, играло, натужно смеялось, бежало от самого себя и до последнего пыталось спастись от одиночества.
Прости, я забегаю вперед, да и вообще говорю сумбурно. Ну да, я предупреждала тебя в самом начале, что ясностью мысли похвалиться не могу. И вся эта дикая ночь, перевернувшая мою жизнь, сейчас представляется мне странной жуткой губительной фантасмагорией, сонмом красок и звуков, запахов и ощущений. Комедией дель арте, где мне отведена была роль страдающего Пьеро, ему же – Арлекина.
Я смотрела на него, на прекрасного боснийца с глазами, не ведающими жалости, великолепным римским профилем и белой кожей, по надменно-усталому лицу которого яркими всполохами пробегали отблески сверкавших за окном реклам, и гадала, что же с ним произошло? Что превратило великолепного артиста, человека с тонкой мятущейся душой, доброго, справедливого, отзывчивого, в этого паяца, несчастного арлекина, хохочущего над своей разбитой судьбой так, что сердце заходится от страха. Он снова говорил мне что-то про безысходность, про одиночество, про сгущающуюся тьму и клаустрофобию, которой страдает с детства. А потом вдруг начинал рассказывать о сверкающих северных вершинах, последнем приюте на одном уровне с небесами, где можно ощутить небывалую свободу, простор, ощущение полета, где ничто не давит на тебя, не заслоняет солнечного света и чистого неба.
Я не знала, понял ли он наконец, кто сидит перед ним, или в срамном гашишном бреду перепутал меня с одной из своих падких на его красоту ночных приятельниц – художниц, актрис, доступных ночных бабочек Стамбула… Изящной, тонкой, не годящейся для порока рукой он снова и снова скручивал самокрутки с марихуаной, подносил к лицу зажигалку, и отсвет пламени огненной саламандрой пробегал по его лицу. А затем вдруг начинал обещать удивить меня чем-то – вероятно, довести до конца свой обычный ночной сценарий, а потом выставить меня вон за ненадобностью.
За окном, в сизой рассветной дымке, таял самый великолепный город на земле, обесценивались сказанные и написанные фразы, терял обаяние его голос, уходила муза, затихала музыка… И вскоре весь мир вокруг заледенел, застыл, пространство стало вязким и тяжелым, я не могла больше дышать, не могла говорить, не могла подняться и прекратить весь этот кошмарный спектакль. Я сделалась больной и немощной, моя душа умерла рядом с ним, на этом же видавшем виды диване – ибо порок безжалостен, он не знает пощады к любящему… И, наконец, я тоже исчезла, я – русский писатель, трагик, конструктор иллюзий, любитель позаигрывать с бесами, и такая же одинокая душа, как и он.
Знаешь, Алекс, много месяцев прошло с тех пор, много безлунных ночей миновало. А мне все кажется, что это был сон, приснилось, привиделось, не могло случиться в реальности. О, как я любила его! Я любила так, как мать любит свое дитя и боится, уже выросшего, выпустить из объятий. Я любила его навзрыд, запоминая его изможденное лицо, прощая ему все, гадая, какая мука его гнетет, и больше всего на свете мечтая ее исцелить.