«А вернее всего, – вздохнула она, положив трубку, – я ищу черную кошку, которой нет».
Она снова перелистала свои студенческие записи. Черт возьми, Костенко никто не заставлял рассказывать им именно о Горькове, мало ли в его практике было интересных дел, которые он раскрыл без пыток, подтасовок фактов и других нарушений социалистической законности? Или Сергей Васильевич знал, что ложь становится правдой от частых повторений?
А если бы на месте Костенко оказалась она сама? Сомневалась бы в виновности Горькова? Да ни одной секунды! И черт его знает, посмотрела бы в глаза родителям тех детей, да и разрешила операм его избивать… Нельзя заранее знать, как будешь действовать в критической ситуации, поэтому полной уверенности, что она остановила бы оперативников, нет.
Детьми пугать, наверное, не стала бы, но… Вот именно, Яночка, для изобличения чудовища необходимы чудовищные средства, и Костенко знал это лучше тебя.
В том, что смерть Горькова оформили как естественную, тоже нет никакой загадки. Все люди равны перед смертью и перед законом, но все-таки Павел Николаевич был писатель, и общественность могла очень сильно встрепенуться, узнав, что мастера слова почем зря зарезали в СИЗО. Понятно, что планы партии – планы народа, руководящая и направляющая сила укажет, что людям думать по поводу убийства маньяка в камере, но писатели и вообще творческая интеллигенция – народ буйный, не всегда за ними успевают уследить. Появятся статейки про произвол в каких-нибудь газетках, и все. Смельчаков сурово накажут, но что толку, доверие к милиции будет подорвано на официальном уровне.
Когда уголовники убивают и калечат друг друга, туда им и дорога. Чем больше они взаимоуничтожатся, тем чище будет мир, думает обыватель. Но, когда узнаешь, что такого же обывателя, как ты сам, кинули уголовникам на растерзание, это уже совсем другое дело. Мир становится опасным, а ты в нем – беззащитным, а этого допустить никак нельзя. Ведь безопасность и уверенность в завтрашнем дне – основа жизни советского человека. Он должен твердо знать, что государство о нем заботится, вылечит, выучит, даст крышу над головой, работу, на которой можно ни черта не делать, а если повезет, то и подворовывать.
Виноват Павел Николаевич или нет, пока неизвестно, но Костенко поступил мудро и дальновидно, представив смерть Горькова сердечным приступом.
Легко кричать про чистые руки, когда у тебя нет опыта и ты еще не испытал на своей шкуре, что в жизни никогда ничего не идет гладко, по писаному. Не существует универсальных правил, каждый раз приходится решать заново, и это всегда нелегко, потому что правильных решений, наверное, вообще не бывает.
Нет, на кафедру, на кафедру, и как можно скорее! Там свои проблемы, но никто не умрет, если ты совершишь ошибку.
Сейчас Яна сходит к Валентине Дмитриевне, потом с Зейдой в архив и на поклон к Макарову. «Вы сами видите, Федор Константинович, не гожусь я для следственной работы, отпустите меня на кафедру!»
Евгений Павлович трогательно подготовился к ее визиту. Вылизал квартиру до стерильной чистоты, постелил на стол старинную льняную скатерть с мережками и сервировал чай по правилам английского этикета. Яна о нем мало что знала, но по романам Диккенса представляла себе именно так.
Чашки были простые, белые в красный горошек, из таких пьют в каждом втором доме, а ложечки серебряные, с монограммой, и такой же вензель Яна разглядела на льняных салфетках. Присмотревшись внимательнее, Яна заметила в ушах Валентины Дмитриевны серьги явно не советской работы. Павел Николаевич происходил из белорусской деревни, но, похоже, женился на девушке благородных кровей. Интересно было бы узнать семейную историю, кем предки Валентины Дмитриевны были до революции, смирились ли с тем, что все потеряли, как приняли безродного зятя-колхозника?
Она призналась, что хотела бы поговорить с хозяйкой дома наедине. Евгений тут же подхватился, сказал, что воспользуется свободным временем, чтобы съездить в универмаг, благо до закрытия остался еще час, выгнав Яну в кухню на несколько минут, обиходил мать, принес из кухни горячий чайник и был таков.
Яна улыбнулась – когда ты много лет привязан к больному человеку, дорога каждая свободная секундочка.
К сожалению, Валентина Дмитриевна не сумела вспомнить ничего подозрительного, только повторяла, что если бы муж был виноват, она обязательно бы это почувствовала. Паша в юности перенес много испытаний, поэтому господь наградил его безмятежными зрелыми годами. И то трудно сказать, чего было больше – счастливого стечения обстоятельств или спокойствия мужа, умевшего радоваться тому, что есть. Наверное, другого человека скромные тиражи, террор редакторов и отсутствие признания за пределами Ленинграда доводили бы до отчаяния, а Павел Николаевич не унывал, работал себе спокойненько и занимался с молодежью. Именно «Алые паруса» он считал делом своей жизни, говорил: «Книги я пишу средние, почитают-почитают да и забудут, а опыт мой в детях прорастет». Он радовался успехам учеников больше, чем собственным, и не жалел времени, чтобы им помогать. Любой при необходимости мог прийти к нему домой или позвонить по телефону, но дети не злоупотребляли этим разрешением, разве что, когда Женя подрос, девочки стали чаще заглядывать к Павлу Николаевичу домой за срочным литературным советом.
Горьков-старший обладал редким для педагога свойством – понимал, что ни креста, ни клейма на детях ставить нельзя, и вообще его личное мнение о ребенке может не совпадать с действительностью. Последний обормот и завсегдатай детской комнаты милиции получал у него такую же поддержку и внимание, как бледный романтичный отличник, исписавший поэмой о несправедливости бытия тетрадку в девяносто шесть листов. Это потом послужило для обывателей косвенным доказательством его вины, якобы ему было плевать на дарования детей, главное было их к себе приманить.
Имея широкий круг знакомств, Павел Николаевич после ареста немедленно прослыл холодным, нелюдимым и странным человеком. Действительно, он не любил пустопорожних разговоров, пьяных посиделок и прочих роскошей человеческого общения, но, если у кого-то случалась неприятность, Горьков молча, без охов и ахов, делал что мог и снова исчезал с горизонта. Например, если умирал кто-то из собратьев по перу, дать родным крупную сумму денег и не пойти на поминки было в обыкновении у Павла Николаевича.
Сидеть и переливать из пустого в порожнее он очень не любил. «Когда что-то происходит, мечтать о том, как было бы хорошо, если бы этого не было, – бессмысленно, а продолжать жить так, будто этого нет – самоубийственно» – эту фразу Горьков часто повторял.
Эту суховатость тоже поставили ему в строку, мол, водился с детьми, а со взрослыми не умел общаться, явно ненормальный.
Единственный, кто не поверил сразу в виновность Горькова, это муж сестры Вадим.
– Какая все-таки ирония судьбы, – вздохнула хозяйка, – мы посчитали его крайне неподходящим человеком, отказали от дома, а на помощь в трудную минуту пришел только он один. До сих пор не могу себе простить, что не послушалась его тогда и не сбежала с младшим сыном.