Перечень проще начинать с самого очевидного и вкусного. Сорок лет назад русской едой распоряжался король бакалеи Разин. Родившийся в Харбине и сбежавший из него, когда и там к власти пришли коммунисты, он тем не менее снисходительно относился к социализму.
— Чем беднее экономика, — говорил он, — тем меньше у нее денег на то, чтобы портить продукты химией.
С тех пор деньги нашлись, но родные рецепты по-прежнему дают нам то, без чего нельзя обойтись никак, нигде и никогда. Теперь русская кухня в изгнании перебралась из убогих закоулков в чертоги обжорства — с паркингом на сто недешевых машин. Один такой магазин открылся в окрестностях Нью-Йорка. Назвав себя на иноязычный манер «Гурманофф», он сочинил русский стол, каким тот не был, но мог бы быть, если бы советский общепит не заблудился в трущобах плановой экономики.
То, чем здесь торгуют, и есть Русский мир, который и за столом не признаёт границ, чтобы есть всё, что нравится. От балтийской сельди трех сортов до украинского сала пяти видов, от башкирского меда до армянской долмы, от азербайджанского шашлыка до крымских чебуреков, от харчо до шурпы, от кваса до «Боржоми», от сахалинской икры до березовых веников — и так, пока не приходится брать вторую тележку.
Но и это не всё. В космополитическое русское меню входит то, что освоено традицией и принято за свое. Польские вафельные тортики, французские эклеры с фисташками, твердая венгерская салями, суховатый голландский сыр, проходящий под псевдонимом «Российский», фуа-гра из Гаскони, угри из Гамбурга и трюфели из Умбрии. Не удивительно, что иностранцы, которыми в «Гурманоффе» называют местных, тоже спешат приобщиться к Русскому миру. Я убедился в этом возле кассы, где объяснял любознательным, что русские не едят веники, а моются ими.
Запросы души удовлетворяются по тому же принципу, что и живота. В брайтонском супермаркете духа, который ошибочно называется не «Одесса», а «Петербург», продают не только гжель, тельняшки и янтарь, но и музыку, способную утешить душу Русского мира. Объединяя Восток с Западом, он складывает то, без чего не может весело жить или сладко грустить. Майя Кристалинская и Том Джонс, Эдита Пьеха и Эдуард Хиль, Далида и Окуджава, Сальвадор Адамо и Бюльбюль-оглы. Уникальным этот причудливый концерт делает не разномастная программа, а слушатели, которые могут под нее танцевать, не отделяя эллина от иудея.
— Библию, — уверяют ученые, — евреи дописали в изгнании. В вавилонском плену, чтобы остаться евреями, они составили свод божественных книг, заменивших им родину. Только вдали от нее иудеи сумели ответственно оценить размеры своего общего наследства, распорядиться и восхититься им.
В самые глухие времена Русский мир, подспудно вспоминая об этом прецеденте, сформулировал девиз белой эмиграции: «Мы не в изгнании, а в послании». Добравшись до Америки в разгар холодной войны, я расшифровывал этот ставший клише лозунг наилучшим для себя образом.
— Русской культуре, — рассуждал я, — Библией служила ее «святая», по слову Томаса Манна, литература.
Беда в том, что советская власть ее экспроприировала, обкорнала и разбавила. Включить в канон Георгия Маркова и Егора Исаева — все равно что вклеить в Библию «Протоколы сионских мудрецов» и анекдоты про Рабиновича. Изуродованный канон зиял прорехами и менял смысл, делая одних классиков неузнаваемыми, а других — несуществующими.
Исправление этой субстанциональной ошибки представлялось единственной задачей эмиграции, причем именно нашей. Первая волна, бежавшая от революции, ждала возвращения. Вторая, бежавшая от Сталина, панически этого боялась. Третья надеялась, что вернутся если не люди, то книги. Один «Ардис» Профферова издал сотню столь важных книг, что, заполнив лакуны, они создали несравненно более полную и бесспорную версию канона. В перестройку она наложилась на существовавшую и победила ее, исчерпав, как мне тогда казалось, смысл Русского мира.
Как же я был не прав! Читательская утопия мешала мне принять простое желание жить за границей без умысла и цели — как дома.
Русский мир процветает среди других не потому, что ему некуда вернуться, а потому, что незачем. Создав вокруг себя родную — но в меру! — среду, он редко нуждается в метрополии, научившись заменять ее собой.
Можно долго и с удовольствием перечислять составные части Русского мира, но его нельзя исчерпать. Он ведь и сам не знает пределов собственной всеядности. Ну кто мог подумать, что такой советский артефакт, как КВН, переживет СССР, окажется годным к пересадке и расцветет в Америке? Мне говорили, что в Нью-Йоркском университете есть не одна, а две команды, отчаянно сражающиеся друг с другом. Песни у костра звучат в Новом Свете, где тысячи бардов съезжаются на фестивали. Народные танцы или шахматные кружки, школы гимнастики или математики, азарт домино или преферанса, русские библиотеки или бани, футбол или балет, хор или беговые лыжи, музей нонконформистов или самогона — всё, что было нам дорого дома, с успехом пускает корни в чужую почву. Особенно сегодня, когда вновь уезжают миллионы, чтобы жить где хотят, а не где родились.
Пар костей не ломит
С одной стороны, мы так любим зиму, что не можем ей нарадоваться. Потому и отмечаем зимние праздники дважды, включая старый Новый год — оксюморон, который легко сводит с ума американских славистов. С другой стороны — и именно поэтому — в России редко жалуются на жару. Учитывая широту, тепло тут считается капиталом. Коротким летом его копят на долгую зиму, которую венчает концентрированный жар праздников. Он находит себе выражение в народной мудрости: «Пар костей не ломит» и «После бани укради, да выпей». Следуя этим заветам, я свято блюду традицию завершать сезон новогодних торжеств — где бы я ни оказался — в бане.
Теперь мне кажется, что самой экзотичной из них оказалась первая — баня детства. Начальная прививка роскоши, она, как писал классик, была «не нужна, но желанна», ибо всё, что делается не по необходимости, оборачивается наслаждением, хобби или грехом.
Никакой необходимости в бане не было: в нашем старом рижском доме стояла на крученых ножках ванна такой глубины, что в ней мог утонуть пьяный. Горячую воду, однако, добывали с помощью сложного устройства, которое топили торфом. Его кислый запах я напрочь забыл, пока не обнаружил, что в элитарных магазинах Нью-Йорка на День святого Патрика американским ирландцам продают брикеты торфа — и как раз из-за этой ностальгической вони.
Так или иначе, в баню мы ходили не для гигиены, а из утонченного наслаждения. Простонародная и незатейливая, она состояла из лавок с шайками и парной, которая внушала мне ужас, что и понятно.
— Никто в здравом уме, — жаловался я, — не войдет в пыточной закуток с нестерпимой жарой, набитый голыми дядьками, делающими вид, что им там нравится.
— Зато, — объяснил отец, — какое счастье оттуда выбраться.
Освоив в детстве необходимый соотечественникам урок, я не пропускал ни одной бани в тех странах, где они водятся.
Я уже совсем было решил взобраться на Фудзияму, когда меня остановила переводчица, кстати напомнившая, что одну вершину можно увидеть только с другой. Образумившись, я остановился на полпути, достигнув лавовых полей и горячих источников. Иностранцы, напуганные публичным купанием, принимали минеральные ванны в номере, но я пустился во все тяжкие. Собственно мытье у японцев занимает немного времени и происходит на корточках. Зато потом начинается медленное путешествие по водным коридорам, соединяющим пахучие бассейны разной температуры — от комнатной до крутого кипятка. Мигрируя с разомлевшим косяком, я миновал темные залы с сероводородными протоками и неожиданно увидел над собой звёзды. Крыша кончилась, и открылось горное небо с вырубленным из белого льда конусом: Фудзи.