Мне долго не хватало в Америке истории. Даже на нашем побережье она не простирается глубже, чем на четыре века, и начинается в XVII столетии, с которого Европа ведет отсчет Новому времени, а Америка — своему. Но здесь история себя не выпячивает, ибо выпячивать особенно нечего. Поэтому она прячется в унылом новострое одинаковых закусочных и бензоколонок, которыми исчерпываются наши провинциальные ведуты. (Я ориентируюсь в них так же легко, как в книгах на полке интеллигентной квартиры — они так похожи, что при обмене не стоит перевозить библиотеку). Чтобы разглядеть что-то занимательное, нужно сменить оптику и воспользоваться дотошной подсказкой интернета.
Собственно, это и называется краеведением: углубиться в обыденное и вынырнуть с другой стороны скучного с трофейным знанием, недоступным ленивому. Остальным занимается большая история, нам остаются объедки, опилки, осколки прошлого, в которых так сладко копаться.
Очертив на карте радиус в 40 миль, для начала мы с женой отправились в городок с голландским названием. В наших краях таких хватает, поскольку выходцы из Нидерландов служат американцам, как римляне — Старому Свету. И голландский — латынь Америки, во всяком случае, той, что неподалеку от Нового Амстердама.
Сверившись со словарем, мы выбрали прибрежный Хаверстроу, по-голландски это означает «овсяная солома». В соединении с местной глиной она образует кирпичи, из которых первые поселенцы строили свои дома еще в 1616 году. К XIX веку тут было 40 заводов, которые обеспечили застройку Нью-Йорка. Каждый старый дом в Манхэттене начинался в здешнем карьере. В память об индустриальном прошлом местные устроили голландский садик. Он весь из кирпича: и ограда, и беседка, и чайный домик с краснорожими скульптурными фантазиями под надписью готическим шрифтом. Внутри — усмиренная до клумбы природа. В совокупности — образ Голландии в пейзаже и интерьере, от которого я млею, так как вырос в Риге. Для нее тоже характерна сдержанная этика и эстетика, находящая отражение в культе кирпича. Даже готика у нас бывала «кирпичной». К ее лучшим образцам относились Академия художеств и две водонапорные башни — Анна и Жанна, названные по имени живших на этом месте сестер; первую из них сожгли на костре за колдовство.
В следующий раз мы отправились на горное озеро Роклэнд с кристальной водой. Оно служило источником льда для Нью-Йорка. Глыбы льда выпиливались зимними ночами (чтобы меньше таяли), на особых товарняках-рефрижераторах доставлялись в Манхэттен и прятались в кухонные шкафы-холодильники, где они могли пережить лето. Так родились коктейли: со льдом всё было вкусно, а главное — шикарно. Фабриканты льда, научившиеся сохранять его в древесных опилках и соломе, возили свой товар даже в Индию, где он имел феноменальный успех. Выше всего ценились прозрачные сорта льда без примесей вмерзших головастиков.
Наконец мы отправились в путь наугад и оказались в крохотном городке Демарест, где не было ничего интересного. Разве что заросший водорослями канал и оккупированные травой рельсы с почти игрушечным станционным домиком, который известный архитектор выстроил по заказу железнодорожного барона Демареста. Как и всюду, из-за карантина здесь ничего не работало: машин не было, а поезда́ и так не ходили с войны. Оставшиеся без дела горожане собрались у воды. Мужчины закинули удочки, женщины, соблюдая дистанцию, с трудом играли в карты, дети вертелись под ногами — в масках, но где хотели. Солнце сворачивало за пригорок, а в его косых лучах всё выглядит, как на картине всё тех же малых голландцев: безусловный мир и ненасильственный покой. Я такой завидной Америки еще не видел, наверное, потому, что наблюдал ее на фоне происходящего.
И в этом — соблазн краеведения. Доступное каждому, оно, как буддизм, да и любая философия, исключая марксистскую, учит тому, что под пристальным взглядом незамеченное разрастается, а главное — углубляется, открывая микроскопическую структуру пространства и времени. Подглядывая в замочную скважину за локальной историей, мы подражаем не фауне, а флоре: пускаем корни медленно и надолго. Хайдеггер, который всякому транспорту предпочитал лыжи, уговаривал студентов сидеть на месте и изучать его, начиная с самого малого — с куска древесной коры, в которой он находил убежище от окружающего.
Русский мир
Как пускают корни
Каждый раз, когда я слышу «Русский мир», мне кажется, что это про меня, а не Моторолу. И лишь вспомнив державный контекст рискованного словосочетания, я нахожу различия. Москва (не без помощи танков) включает в Русский мир кого она хочет, а я — лишь тех, кто хочет этого сам.
Когда-то я думал, что культуру можно сменить, но со временем понял, что она намного шире и глубже всего, что о ней принято думать. За сорок-то лет, казалось бы, можно было раствориться в чужой среде, но я предпочитаю остаться в Русском мире — конечно, на своих условиях.
Настоящий, а не путинский Русский мир состоит из людей разных национальностей, языков, религий и уж тем более политических убеждений. Для них (нас) Русский мир представляет собой тщательно отфильтрованную родину, которой никогда не было. Чтобы понять устройство этого эмигрантского феномена, надо сравнить его с другими и поставить в международный контекст, попутно убедившись в неуникальности отечественной истории и нашего к ней отношения.
Взять, скажем, Британский мир, ту его часть, которая откололась от метрополии и с ужасом следила, как консервативная викторианская Англия, уступая напору либерализации, без устали меняла нравы.
— И портила их, — считали на окраинах империи, особенно в Британской Индии, где сложилась утрированная и застрахованная от перемен Англия.
Диаспоры часто живут консервами — этикет, обычаи, язык, кабачковая икра. Даже в середине XIX века, когда в метрополии дуэли давно вышли из моды, британские офицеры в Индии постоянно стрелялись, ибо в колониях честь, как и всё привозное, ценилась намного дороже. По той же причине англичане вели привычный образ жизни, убийственный для местного климата. Боясь смешаться с аборигенами, офицеры в дикую жару существовали, как в пасмурном Лондоне, — питались говядиной, носили жаркие мундиры и умирали молодыми от лихорадки, не от пуль. Так британская Англия упрямо восстанавливала ту страну, которая жила скорее в воображении, чем в памяти. Каждая дама заводила садик, в котором вместо тропических орхидей с гигантским трудом выращивала чахлую настурцию. Спасаясь от зверского лета, англичане бежали в прохладные Гималаи, где до сих пор стоит курортная Симла, воссоздающая уютную провинцию в ее рафинированном и приукрашенном облике: с норманнской церковью, тюдоровскими домами и полутемными пабами. В этой британской Шамбале время остановилось, жизнь не старела и череду балов прекращала только осень.
— СССР, — сказал мне однажды Миша Эпштейн, — сохранился только на Брайтон-Бич.
— Верно, — согласился я, закусывая шурпой и фаршированной рыбой в еврейско-узбекском ресторане «У тёщи» неподалеку от атлантического пляжа, — мы — реликт советского народа, который не разделился на государственные нации. Нас делает условно русскими то, что мы всё помним, любим и привезли с собой.