Мало какие исповеди он мог теперь вспомнить; наверное, к счастью, думал Травничек. Память его оставалась тверда, и служение никогда не становилось рутиной; но, отпуская грехи другим, он не хранил их потом в себе; они исчезали, оставляя после себя пустые, одинаковые скорлупы слов.
Лишь одно признание он запомнил почти что наизусть; оно звучало в нем словом неизреченным.
Франц. Старик, бывший солдат. Он содержал пивную и был председателем охотничьего клуба. Каждую осень в пивной собирались стрелки, уезжали на машинах к дальним камышовым озерам — а потом выкладывали на заднем дворе ряды гусей и уток. На следующий день Франц приходил в церковь; от него пахло пивом и паленым пером. Травничек был молод тогда, и Франц каждый раз пытался его поддеть, попенять на неопытность: дескать, прежний настоятель, отец Гашке, лучше понимал его, да и службы вел степенно, со всем достоинством сана. Грехи его были просты и строго дозированы, как стариковские рюмки шнапса.
Перед смертью Франц позвал его. Старик жил в здании своей пивной, в задних комнатах. Когда Травничек пришел, в зале все так же галдели завсегдатаи, слышался стук биллиардных шаров и трезвонила касса; пастора покоробило это нарочитое пренебрежение таинством ухода. Франц лежал в постели, неожиданно большой для его ссохшегося тела.
— Пляж. Это было на пляже, — сказал старик, и Травничек, действительно еще ученик, дебютант тогда, подумал, что услышит сейчас историю о давнем неприглядном приключении у моря, о соблазненной женщине или девочке.
— Это было на пляже, — снова сказал Франц. — Они шли и шли на меня. Что мне оставалось делать? Лейтенант Хубер приказал открыть огонь. И я стрелял. Подносчик таскал ленты, а я стрелял.
Франц говорил о перегревавшемся стволе, который необходимо было остужать, о толщине фортификационного бетона в бункере, о том, как прерывалась связь; рассказывал о долгом, долгом дне — а Травничек слышал и видел перед собой только сотни американских солдат, прыгавших с десантных барж, бегущих по песку, — и умирающих, умирающих, умирающих; зрел воочию грозную и пустую тавтологию зла, длящуюся — и не длящуюся, сводимую к одному-единственному нажатию на спусковой крючок пулемета.
— Наш бункер назывался «Франц», — сказал старик. — Я думал, это хорошая примета.
Бывший пулеметчик испустил дух.
Теперь, ожидая возвращения Калитина, Травничек думал о той истории. Он чувствовал только усталость, непомерную усталость. Исповедь Калитина, история его жизни поразили пастора — но совсем не так, как желал бы химик. Травничек видел все ту же тавтологию, цепную реакцию зла; груду гниющих, пораженных черным червем плодов. Он вспоминал все те вещи, что присылали ему, — хорошие, нужные людям вещи, будто отделенные злой волей от своего назначения, превращенные — вопреки их сути — в орудия пытки; лежавшие горой бессмысленного.
Травничек знал, что Калитин вернется. Привезет свой газ.
Что ж. Он дождется тут, в церкви.
Дебютант.
Как же это странно… Жаль, что Калитин не знает.
Дебютант.
Так называлось OV, Operativer Vorgang, дело оперативной разработки, которую вели против него. Дебютант. По кличке, которую дали ему люди из серого дома. Другим доставались клички позвучнее, поколоритнее: Инспиратор, Миссионер, Фанатик, Капитан, Наглец, Паломник, Апостол, Прелат, Казначей, Скупец, — это выяснилось уже потом, после открытия архивов.
А он, когда дело заводили, был сочтен дебютантом. Зеленым мальчишкой. Сопляком. Неумехой. Информаторы, офицеры — он был для них Дебютант. Так писали в каждом отчете, в каждом донесении службы наружного наблюдения, будто пытались приклеить, навязать ему эту кличку.
Он сначала не хотел запрашивать свое дело. Предчувствовал, сколько горечи придется испытать. Он был далек от мыслей тех пасторов, что пошли в политику, — воздаяние не виделось ему прямым делом рук человеческих. Но потом он вспомнил самое очевидное: «Нет ничего тайного, что не сделалось бы явным». И он поехал в архив; он хотел теперь знать, ибо нельзя отвергать правду. И пусть там, в бумагах из серого дома, не только правда, но и ложь, обман; лишь та сторона картины, что видна и выгодна соглядатаям. Что ж. Он просто будет знать, за кого надо молиться.
Он увидел свою жизнь их глазами. Невзыскательную череду будней. Благодаря сухой манере изложения выхваченные, изъятые, подшитые в дело дни были особенно похожи один на другой. Но он почувствовал, как даже сквозь дистиллированную монотонность донесений все-таки пробиваются его мука, его непокорность, его труд сопротивления — такие, какими он не ведал их прежде. Он вдруг осознал тогда, в архиве, как долго он не сдавался. Это было человеческое чудо, и он явил его. Он отрекся, но он и простоял в огне. Ни гордости не было в этом понимании, ни оправдания.
Травничек не стал смотреть на часы. Время ничего не решало. Он просто должен быть готов.
Когда-то давно он услышал по радио, что отец Ежи Попелушко признан мучеником. Пастор подумал тогда о нем, о многих других, кто был убит, — разве не достойны они были дожить до свободы? До сокрушения темницы? Они, незримые собеседники, заочные исповедники его дум? Почему чудо спасения было явлено на нем? Худшем? Недостойном?
«Другие испытали поругания и побои, а также узы и темницу. Были побиваемы камнями, перепиливаемы, подвергаемы пытке, умирали от меча… — говорил он себе тогда. — И все сии, свидетельствованные в вере, не получили обещанного, потому что Бог предусмотрел о нас нечто лучшее, дабы они не без нас достигли совершенства». Тогда он понял, что напрасно искать в их смертях непосредственно руку дьявола, рассуждать о попущении Божьем; есть те времена и страны, что подобны минному полю, и идущий знает, куда он ступает.
А сейчас именно в них, в непредвиденной их жертве он видел свой маяк, свою опору.
Он остро, с раскаянием пожалел, что посоветовал Калитину сделать публичное признание. Опередил голос совести. Поспешил. Был резок и настойчив, слишком пытался убедить. Но потом осознал, что сожаление напрасно: он не знает, не может знать, какой образ еще будет явлен, чтобы пробудить совесть; как будет решаться дело там, в одиночестве ночи, между беглецом и Творцом.
Он может только ждать.
Глава 23
Калитин остановил машину в самом начале яблоневой аллеи, ведущей к дому. Тут росли густые заросли ежевики, в них иногда прятали автомобили молодые парочки.
Это снова были его горы. Никаких теней. Он понимал, что Травничек не обманул его, «наружка» действительно приезжала, и убийцы могут быть рядом. Но он больше не боялся их, не населял ночь бесплотными призраками.
Страх он испытывал только перед пастором.
Калитин чувствовал, что он не пробил, даже не задел священника. Вложил всю жизнь в один удар — а тот рассеялся как небывший. Ничего не случилось. А сила, внутренняя сила, все, что копилось, спекалось, давило, жгло, вело, — кануло безвозвратно. И дальше только инерция. Холостой ход ничего не значащего намерения.