Над стойкой старый, мутный телевизор. Вяло бегают по полю фигурки; даже издалека видно, что играют второстепенные команды, какой-нибудь второй дивизион, зона вылета, кривоногие неудачники, которым ничего уже не нужно ни от игры, ни от самих себя.
Шершнев брезгливо поморщился, хотел выйти. Но почувствовал, что это место подходит сегодняшнему дню: здесь, в забытом отеле, с ними ничего больше не случится. Здесь вообще все случилось раз и навсегда двадцать лет назад.
Барменша вышла из-за стойки. У нее были тонкие ножки, на которых, казалось, никак не может удержаться грузное, заплывшее жиром тело. Шершнев подумал, что она и не знает об оползне, о перекрытой дороге, о забитой под завязку стоянке, о сотнях людей рядом, которые могли бы сделать ей годовую выручку.
— Два пива, — сказал Гребенюк.
Она ушла за стойку. И вдруг страшно, будто в предсмертии, заклокотал пивной кран. Из носика полезла, забрызгивая стаканы и стойку, густая, клейкая пена. Барменша торопливо крутила ручку, но кран хрипел, плевался, а потом, просипев тонко, замолк.
Газета опустилась, открыв исчерканный кроссворд на всю страницу. Мужчина, видно, сын барменши и старика, странный гибрид приграничных кровей, пузан с рахитичными руками и ногами, медленно прошел мимо них, открыл люк у стойки, кое-как втиснул свое тело в погреб, завозился там, вытолкнул наверх холодный, взопревший цилиндр бочки.
— Цирк уродов, — тихо сказал Гребенюк. — Рискнем здесь жрать?
Шершнев посмотрел в меню, выбрал безопасные на вид сосиски с жареной картошкой.
Барменша принесла пиво. Шершнев ткнул пальцем в нарисованные сосиски, но она замотала головой, показала: есть только это. Жареное мясо.
Шершнев кивнул.
Пиво было ледяным, в меру горьким, удивительно свежим, словно там, под полом, бил горный пивной источник. Они махом осушили по полбокала, закурили.
Пиво на голодный желудок размягчило ум, и все стало казаться зыбковатым, привычным: длинные ленты мухоловок, облепленные позапрошлогодними мухами, мешкотный матч неудачников, курлыкающие трели игрового автомата. Объект был уже совсем близко, по эту сторону гор, и Шершнев отпустил мысли о нем. Пусть спит. Встреча скоро.
Барменша ушла за вытертую, дырявую занавеску, загремела сковородками. Старик вопросительно глянул на них, перегнулся через стойку, налил еще два стакана.
— Я помню похожую фигню, — сказал Гребенюк, отхлебнув пива. — Это была старая чебуречная. Такая, как в детстве. Мы сидели и жрали шашлык. Кинули в кузов барана по дороге. Там даже стойка уцелела со стаканами и подносами. С алюминиевыми вилками, которые невозможно в мясо воткнуть, гнутся.
Шершнев выпил. Он ел такими вилками еще в гарнизонной столовой, куда приводил его отец.
— И главное было не смотреть в окно, — сказал Гребенюк. — Потому что вокруг был город после второго штурма. Развалины. Почему-то только чебуречная уцелела. Даже вывеску не пробило.
Шершнев кивнул. Он помнил и этот город, закопченный, обожженный, пробитый снарядами, — но с такими же вывесками, магазинами, фонарями, остановками, автобусами, как дома. И это было страннее всего: угадывать в руинах знакомое. Помнил и чебуречную — проезжали мимо нее несколько раз. Значит, пересекались, подумал он. Свои.
Они чокнулись.
В животе забурлило. Шершнев поискал глазами, нашел нужную дверцу. Там, в коридорчике, висел давно пустой автомат с сигаретами и презервативами. Пахнуло хлорным сортирным запахом, запахом уединения. В училище остаться одному можно было только на очке. Да и то в неурочный час. Он спустил брюки, сел, с удовольствием выпростал содержимое бушующего желудка. Даже бачок здесь был древний, прикрепленный к стене, с фарфоровой ручкой на цепочке.
Шершнев потянул. Вода не полилась.
— Мое говно, — сказал он, глядя на унитаз.
Он понял, что пьян, захмелел с полутора бокалов, как мальчишка. Захлопнул крышку, пошел обратно — пусть хозяева возятся. Сполоснул руки, вытер об штаны. Полотенец тут не было.
Гребенюк уже ел. Мясо с кровью. Первоклассная телятина. Шершнев понимал в сортах. Майор сожрал уже половину здорового куска, из угла рта стекала кровяная жижица. Шершнев отрезал с краю, подцепил, стал жевать — свежайшее, парное мясо, откуда оно тут? Отрезал еще, положил в рот, и тут ему показалось, что мясо мычит, мычит страшно и тоскливо. Шершнев уронил вилку, а Гребенюк с усмешкой сказал ему:
— Я чуть не подавился. Тут, по ходу, хлев за стенкой. Скотину они держат.
Шершнев смотрел на кровь, выступившую на мясе. На тоненькие иголочки розмарина. Его мутило. — Не любишь с кровью? — спросил Гребенюк радушно. — Не всем нравится. А я люблю. Попроси хозяйку, дожарит. Хотя это только мясо переводить, жесткое будет.
— Да, я больше жареное люблю, — соврал Шершнев. — Давай еще по пиву.
Они снова чокнулись.
Когда пришло время платить, Шершнев понял, что забыл код от кредитки Иванова.
Он помнил все: старые пароли электронной почты, кодовые слова для связи с посольством, телефонные номера, а эти четыре цифры ускользали, кривлялись, когда он пытался зрительно представить их, шестерка перекидывалась в восьмерку, семерка в двойку, тройка в восьмерку и обратно.
Старуха уже притащила древний терминал, ждала молча. Гребенюк достал свою карту, бегло ввел пароль, и Шершнев почувствовал, как глубоко перепахал его прошедший день, если он забыл число, которое наверняка сам же и увязал с какой-нибудь датой или последовательностью.
Старуха повела их наверх, отперла номера, неожиданно чистые, уютные. Торшеры, шкафы, вышитые гобелены на стенах. Шершневу достался тот, где охотники трубят в рога, у их ног лежит умирающий олень.
Шершнев разделся, поставил будильник в часах на шесть. И уснул, слыша, как ворочается за стеной Гребенюк, как скрипят старые, продавленные сотнями тел, пружины.
Он знал, что завтра все будет хорошо.
Глава 22
Дебютант…
Калитин, человек-с-холма, ушел, отправился домой за препаратом, пастор не смог удержать его. А слово это продолжало витать в сумраке церкви.
Такое знакомое. Такое далекое.
Дебютант…
Оно напоминало Травничеку о первых годах священства. О первых исповедях, которые он выслушал. Сколько их было потом, коротких и длинных, выспренних и вымученных, искренних — и лживых от первого до последнего слова… В лесных деревнях, в шахтерских поселках, в рабочих городах — он читал книги чужих грехов, видел те самые родимые пятна зла, его однообразные лики. Он научился видеть нехитрые закономерности, незатейливые мотивы; особенные черты, столь же ясные, как и приметы профессий; ремесленные мозоли, разные у рудокопов и лесорубов, токарей и рыбаков. Уяснил логику календаря: грехи осенние и весенние, зимние и летние; грехи бедности и богатства, порока и уязвленной добродетели; прошлого и будущего; грехи силы и слабости, власти и рабства, надежды и отчаяния, любви и нелюбви.