Ни на что другое я бы не согласился.
В конце концов мы добирались до узкой калитки-вертушки, ведущей к выходу с Порт-Мидоу. К этому времени Элинор почти всегда спала, и мне казалось – вернулись старые добрые деньки, когда нас было только двое. У калитки я всегда останавливался, чтобы поцеловать тебя, а ты в свою очередь привставала на цыпочки, отчаянно скрипя резиновыми сапогами-веллингтонами. Да, все снова было как прежде, но лучше, потому что в кенгурушке у тебя на груди сладко посапывала еще одна причина быть счастливыми. Прежде чем закрыть калитку за собой, мы по очереди целовали Элинор в головку – в то место, где из-под чепчика выбивались тонкие, рыжие волосики. Наша дочь была с нами, она была здорова и довольна, и это придавало нашей жизни новое измерение. Все теперь казалось более выпуклым, ярким и целым, и я снова мог дышать полной грудью.
Только одно беспокоило меня. Я хорошо видел, как сказалось на тебе материнство. Особенно это было заметно в первые недели. Я беспокоился за тебя на протяжении всей беременности, и это было в порядке вещей, однако и после родов тревога не оставляла меня. Нет, ежедневные трудности, с которыми сталкиваются все матери, не сделали тебя ленивой или небрежной, но… просто я слишком хорошо тебя знал. Ты прекрасно справлялась со всеми делами, но никакие твои успехи не могли справиться с твоей неколебимой уверенностью, что мы, родители, ежеминутно балансируем на грани грандиозной катастрофы. Иногда, когда Элинор слишком долго плакала и никак не успокаивалась, я почти физически ощущал исходящие от тебя волны паники. Что мы делаем не так? А вдруг у нее что-то серьезное? А вдруг..? Мы немало вынесли, прежде чем стали родителями, и тут внезапно выяснилось, что мы очень смутно представляем, как на самом деле нужно растить ребенка. Если Элинор плакала, ты впадала в подобие ступора и не осмеливалась даже пошевелиться, пока она не успокаивалась, а успокаивалась она порой только спустя шесть или даже семь часов.
В конце концов мне удалось привлечь на помощь Эди, и мрак начал понемногу рассеиваться. Как-то раз ты с почти прежней самонадеянностью заявила, что не вернешься на работу в клинику по крайней мере до тех пор, пока Элинор не пойдет в школу. Было это месяцев через девять после ее рождения, поэтому твои слова заставили меня почесать в затылке. Как раз незадолго до этого я получил новую работу в университете, и, хотя там платили больше, мы отнюдь не роскошествовали. Как нам выкручиваться, если ты не будешь ничего зарабатывать?.. Этого я не знал.
Пока я мысленно перекидывал костяшки на воображаемых счетах, пытаясь прикинуть наши будущие расходы, ты без умолку тарахтела, что, дескать, тебе необходимо проводить с дочерью как можно больше времени и т. д. и т. п. Быть может, это была своеобразная психологическая компенсация за годы ожидания, несбывшихся надежд, сомнений? Не могу сказать, вопросов задавать я не стал. Кроме того, в твоем голосе звучали такое глубокое волнение и восторг, что я поспешил согласиться с твоим планом, не успев даже подсчитать, можем ли мы себе такое позволить.
К счастью, денег нам хватило, хотя и едва-едва. Я всегда любил свою работу – запутанные загадки природы, внезапные интеллектуальные прорывы, маленькие открытия и новые знания, сполна вознаграждавшие меня за долгий и упорный труд. Но теперь я жил, в основном, ради вечеров и выходных, которые я мог провести дома. В те первые годы Элинор росла не по дням, а по часам, и наблюдать за этим было все равно что просматривать детскую книжку-кинеограф: по отдельности все страницы вроде одинаковы, но если перелистывать их быстро-быстро, сразу становится заметно, как быстро летит время. Мне же хотелось рассмотреть и запомнить каждую картину.
В те времена самыми лучшими моментами моей жизни были те, когда я возвращался домой – к вам. Элинор, одетая в пижамку, сидела у тебя на коленях или – когда стала постарше – на разделочном столике, и доверчиво прислонялась рыжей пламенеющей головкой к твоей груди. Ты же, захлебываясь от восторга, демонстрировала мне ее последние достижения: раскрашенный булыжник, который можно было использовать как пресс-папье, или коллаж-аппликацию, все еще липкую от клея. Если же я почему-то задерживался, то, едва успев снять пальто, тут же мчался в детскую, где Элинор – все еще теплая после ванны – лежала в кроватке, дожидаясь вечерней сказки.
Боюсь, что твой голос ее чем-то не устраивал, поэтому ты обычно изгонялась в кресло-качалку, а на коленях у тебя лежали плюшевые медведи и зайцы, выброшенные из кроватки, чтобы освободить место для меня. Мне всегда было очень трудно сказать Элинор «нет», поэтому мне приходилось прочитывать некоторые сказки и истории по два или три раза, прежде чем она начинала задремывать. Если мое «художественное чтение» оказывалось скучным, ты тоже засыпала, поэтому, прежде чем поставить книжку на полку, я успевал насладиться видом сразу двух спящих красавиц. Никогда, никогда я не понимал толком, что я такого сделал, что мне так повезло!
Теперь я отчетливо вижу, что каждый наш вечер строился по определенному образцу, по шаблону, который никогда не менялся. Нас бы описать в качестве примера в какой-нибудь книге для молодых хозяек или учебнике для молодых родителей… Вечерняя процедура была у нас отработана и доведена до совершенства, и я думаю – это была целиком заслуга Элинор, которая оказалась чрезвычайно чувствительна к любым переменам. Стоило изменить хоть какую-то мелочь, и у нее тотчас падало настроение. Ну а если я задерживался на работе хотя бы на десять минут, она сразу же ковыляла к окну и смотрела на улицу, причем ее личико было искажено гримасой самого искреннего горя. В результате мне приходилось читать ей одни и те же сказки, садиться строго на одно и то же место на кровати и так далее. В те времена, впрочем, я был уверен, что все маленькие дети – такие же педанты и консерваторы. Да и то сказать, никакого опыта у меня не было, и мне не на что было опереться.
Теперь, оглядываясь назад, я порой думаю: может, это и был первый звоночек, первый признак того, что Элинор была не так уж беззаботна и счастлива, как ей следовало быть? Но тогда на фоне нашего общего семейного счастья, это казалось пустяком, мелочью, на которую можно не обращать внимания по крайней мере до тех пор, пока Элинор не пойдет в школу.
Элинор родилась в августе, и в классе ей суждено было быть самой младшей. И все же, когда я увидел, как она, одетая в школьную форму, спускается по ступенькам крыльца – белые гольфы до колен, кожа над резинкой все еще пухлая и в ямочках – у меня защемило сердце. Элинор казалась очень маленькой и ранимой, и мне с трудом верилось, что она действительно готова идти в школу. В руках у меня был фотоаппарат, и я сделал несколько снимков. В глубине души мне очень хотелось, чтобы кнопка спуска на фотоаппарате могла остановить время – чтобы Элинор осталась такой навсегда.
Мне и сейчас часто этого хочется.
Тот первый день я бы не назвал удачным, да и ты, я думаю, тоже. Элинор шла между нами, ты держала ее за левую руку, я – за правую, удивляясь про себя, с какой силой эта крошечная ручка сжимала мои пальцы. Расставание на школьном пороге стало серьезной травмой и для Элинор, и для нас. Я уверен, Мегс, ты до сих пор помнишь, как она плакала! Каждый ее горестный всхлип буквально разрывал наши сердца на клочки. «Не уходите! Не бросайте меня здесь!» – снова и снова повторяла она осипшим от слез голосом. В конце концов учительнице все же удалось ее увести, но горькие рыдания Элинор словно закольцованная запись звучали у меня в ушах в течение всех тех часов, пока в университете я читал свои лекции студентам.