– Хочешь, я тебя прямо сейчас обрадую? – спрашивает Тони, снимая с плиты кастрюлю. – Суп готов, место освободилось. Кофе давай вари.
– Так долго ждал этого момента, что даже для виду пререкаться не стану, – вздыхает тот, спрыгивая с подоконника. – И восстание против угнетателей трудового народа когда-нибудь в следующий раз подниму.
Однако мотив «Варшавянки» он все же тихонько насвистывает, чтобы особо не расслаблялся никто. Ставит на плиту две джезвы, сыпет кофе из нескольких разных пакетов поочередно, понемногу, отмеряя не ложкой, а просто рукой. Спрашивает:
– Сколько нас тут? Кто-нибудь посчитайте. Мне нужно знать заранее. Восемнадцать? И все будут кофе? Отлично. Чашки давай тащи.
Стефан, который тоже внезапно исполнился святости, в смысле, полдня гулял по району Жирмунай, насильственно одухотворяя все, что на глаза попадется, и теперь сидит в своем кресле с несвойственным ему выражением «пристрелите меня», оживляется, отодвигает в сторону бутылку пива и тянет руки со скрюченными пальцами, бормоча: «Ко-фе, ко-фе!» – в точности, как зомби из сериалов: «Моз-ги, моз-ги!»
– Еще три минуты, – говорит ему Иоганн-Георг. – Держись, пожалуйста. Не превращайся в угребище замогильное, ты и так вполне ничего. Две с половиной минуты. Уже добавляю пряности. Не надо смотреть на меня с таким ужасом, никакого новомодного хипстерского бадьяна, только олдскульные перец и кардамон. Две минуты. Всем приготовиться к достижению дзена. Понимаю, не затем вы сюда пришли. Но придется, ничего не поделаешь. Это не больно, зайдет как по маслу. Хорошая, в сущности, штука – дзен. Минута. Всем трепетать, по возможности, благоговейно. Начинаю обратный отсчет. Восемнадцать, семнадцать, что дальше? Сами вы двоечники, вообще не смешно. Ладно, девять, двенадцать, четыре, четырнадцать, два, одиннадцать, семь, тринадцать, десять, один, все, хватит с меня арифметики, ноль!
С этими словами он снимает обе джезвы с плиты и разливает кофе по чашкам. Две джезвы – это четыре не особо большие порции, но все восемнадцать чашек полны.
– У меня на самом деле очень редко так получается, – говорит он обалдевшему от такой экономии Тони Куртейну. – Это у нас Тони великий мастер делить последнюю плошку супа на тридцать голодных рыл. А я – только по божественному наитию. В смысле, когда варить добавку до смерти лень.
– Сколько раз у Тони бывала, а только сейчас дошло, – говорит Эва тихо, почти беззвучно, чтобы, кроме сидящей совсем рядом Кары, ее никто не услышал. – В этом кафе нет смерти! В принципе нет, совсем. Пока мы здесь сидим, мы даже не то что бессмертны, «бессмертие» все-таки антоним «смертности», а тут – ну, просто вопрос таким образом не стоит.
Кара кивает. Шепчет:
– Спасибо, что сформулировала. Я давно пытаюсь понять, что здесь не так. В смысле, чего не хватает для полного счастья. То есть для привычного нам не-совсем-полного-счастья. Ну, в общем, ты поняла.
– А когда мы отсюда уходим, наша смертность снова на месте, как ни в чем не бывало, – продолжает Эва. – Опять существует, как возможность, потенциал. То есть мы ее не теряем. Не обретаем бессмертие оттого, что тут посидели. Дело, похоже, вообще не в нас.
– Смерть – очень реальная штука, – подумав, говорит Кара. – Иногда мне кажется, именно ее постоянное присутствие и делает реальность настоящей реальностью. Устанавливает баланс. А здесь не реальность, а наваждение. Согласно классификации Стефана, класса Эль-восемнадцать; впрочем, не удивлюсь, если он просто выдумал эти цифры и буквы, потому что с ними смешней. Так вот, дорогая, парадокс заключается в том, что пока мы здесь, мы – то, чего не бывает. С точки зрения реальности и ее лучшей подружки смерти, нас сейчас просто нет.
– Вот сегодня точно не хуже, чем в той берлинской кофейне, – говорит Стефан, поставив пустую чашку на стол.
– Не «не хуже», а лучше. Гораздо. Причем не только сегодня, а вообще всегда, – невозмутимо отвечает ему Иоганн-Георг. – А тебе просто нравится издеваться. Таким уж ты уродился, что с тебя взять. Для твоего полного удовольствия надо бы сделать вид, что я страшно обиделся. Прости. Я бы сделал. Мне для тебя ничего не жалко. Но потом как-нибудь, ладно? Не до того мне сейчас.
– У тебя вообще все в порядке? – хмурится Стефан.
– У меня, и вдруг все в порядке? Не смеши, – говорит Иоганн-Георг и сам же смеется. Подходит к окну и долго стоит там, прижавшись лбом к ледяному стеклу. Молча, но так выразительно, словно спиной и затылком кричит. Ничего пока не случилось, а все уже сверлят его взглядами, ждут продолжения монолога даже больше, чем только что ждали кофе. Все-таки он мастер драматической паузы. Драматического всего.
Наконец, так и не повернувшись, Иоганн-Георг говорит – вроде негромко, но можно не сомневаться, его слышно не только всем, кто сидит в кафе, но даже тем, кто проходит мимо по улице. Не говоря о тех, кто этим вечером где-нибудь в городе спит.
– Прямо сейчас где-то, возможно, на улице Васарос, а может на Руденс, поди в Антокольских улочках разберись, девочка по имени Милда уложила спать младшую внучку и вышла в сад покурить. Стоит у забора, смотрит, как над соседскими крышами ярко сияет невозможным изумрудно-зеленым светом молодая Луна, неуверенно думает: «Это просто рождественское украшение, интересно, как они его там подвесили?» – а потом пойдет в дом и будет реветь до утра, потому что жизнь у нее, конечно, вышла на радость родне и на зависть подружкам, только это была не ее жизнь. Чужая. Ничья. И при этом почти закончилась, даже если здоровья хватит протянуть еще лет двадцать-тридцать, все равно, по большому счету, закончилась. Только так и не началась.
– Прямо сейчас, – говорит он, – где-то на улице Калинауско мальчик по имени Виктор идет, будем считать, что домой. То есть в то место, куда его ночевать пускают, если приходит с бутылкой, и лучше бы не одной. Мальчик Виктор сегодня с уловом, раздобыл пол-бутылки какой-то дешевой водки, но не факт, что благополучно ее донесет, потому что пьян уже года четыре – я имею в виду, непрерывно, так-то стаж у него побольше, начал лет тридцать назад. Он идет нетвердой походкой; ну, не мне к нему придираться, как может, так и идет. И видит, что в окне полуподвального этажа одного из домов горит зеленая лампа. Или, предположим, фонарь. Свет такой прекрасный и ослепительный, что мальчик Виктор благоговейно думает: «Бляпиздец», – подходит ближе и становится на колени, как в церкви, куда никогда не ходил. Стоит в грязи на карачках бедный пьяный дурак, смотрит на зеленую лампу и вдруг вспоминает, как в детстве думал, будто он – звезда, которая упала на землю, чтобы прожить здесь интересную жизнь, полную таких удивительных приключений, что ими даже звезду, оказалось, можно соблазнить. Но получилось, что получилось, и ничего не исправить. Поздно уже исправлять, – понимает он с пронзительной ясностью, которую всю жизнь всеми доступными средствами заглушал. Стоит на четвереньках и плачет, уткнувшись носом в темное чужое окно. Там и останется, нет у него сил идти дальше, да и смысла нет никакого. Если мальчику Виктору посчастливится, может быть, к утру будет мертв.