— Я вообще-то…
— Скажем, я ошибаюсь на порядок — что невозможно, потому что моей второй специальностью в Гарварде была стратегизация бизнеса, — это все равно полтора миллиона долларов. Для тебя. В год.
— Частные туалеты для путешественников?
— Да. «Свой Туалет», я бы назвал это так.
— Хм.
— В честь Вулф, — добавляю я.
— Ага.
— Вирджинии Вулф
[139].
— Ясно.
Голый человек, уже без эрекции, встает и идет в туалет.
— Чтобы добавить элегантности. И я ссылаюсь не на тот нелепый фильм Мелвина Франка с тем нелепым Джорджем Сигалом (не путать со скульптором, он-то выдающийся!), который, к сожалению, надо признать, был прекрасен в роли Хани с банджо в «Кто боится Вирджинии Вулф» Майкла Николса, на чем мы завершаем полный круг.
— О’кей.
— О’кей?
— О’кей.
— Отлично!
— Я позвоню начальнику и узнаю, можно ли что-нибудь устроить.
— Отлично!
Я остаюсь стоять. Она тоже остается стоять, ее взгляд перебегает с меня на окно и обратно.
— Когда ты уйдешь.
— Ладно.
Я ухожу.
— Только слишком много им не рассказывай! — кричу я в уже закрытое окно. — Я сам!
Глава 52
Руни и Дудл попивают мартини в популярном и многолюдном голливудском баре. Проходящие мимо хлопают их по спинам. Они знаменитости. В отдалении, за столиком в углу рядом с мужским туалетом, за ними наблюдают Эбботт и Костелло, угрюмые и забытые.
— Студия хочет, чтобы мы как можно скорее сняли еще один фильм, — говорит Дудл.
— Отлично. Уже в процессе.
— Хотят, чтобы мы сосредоточились на трюках.
— Но мы не делаем трюки.
— Все думают, что делаем. В следующем фильме хотят побольше масштабных.
— Тот трюк был несчастным случаем.
— Они этого не знают.
— Надо рассказать.
— Нельзя. Это единственная причина, почему с нами хотят снять еще один фильм.
— В тот раз нам просто повезло.
— Ну, повезет и в этот.
— Не знаю.
— Слушай. Нам предоставили список из пяти трюков, которые они хотят видеть.
— Пяти?
— Да. Посмотрим… Первый: «Руни…»
— Это я. Ну конечно же.
— Да. «Руни катапультируют из развалившегося самосвала на дерево, которое как раз срубает дровосек».
— Что-то мне не хочется.
— Второй: «Руни сбивает поезд».
— И это вся шутка? Что меня сбивает поезд?
— Так тут написано.
— И что тут смешного?
— Ты смешной. С тобой происходит всякое. Благодаря тебе это всякое — смешно. Третий: «Руни притворяется столетним стариком (сами придумайте почему) и загорается, когда задувает сто свечей на своем торте».
— Опять Руни?
Дудл сверяется со списком.
— Ну да.
— Мне это не нравится.
— Это же они выписывают нам чеки. Четвертый: «Дудл…»
— Наконец-то!
— «…пытается спасти Руни, который свисает с бельевой веревки на пятом этаже жилого дома. У него не получается спасти друга. Руни летит четыре этажа сквозь бельевые веревки и приземляется одетым как девушка».
— Не буду я одеваться в девушку. Здесь я провожу черту.
— И пятый: «Руни расслабляется в кресле, читая книгу…»
— Ладно. Это я могу.
— «…пока падает с самолета».
— И с чего это я буду расслабляться в кресле, пока падаю с самолета?
— Опять же, тут написано, что решать нам. Нам не хотят диктовать, как работать. Дают пространство для маневра.
— Ну, я ничего этого делать не буду.
— Хочешь прикончить нашу карьеру?
— Не хочу прикончить себя.
— Ну, это очень эгоистично.
Я всего-то прошу, чтобы меня оставили в покое. Я всего-то прошу, чтобы не трогали мой кусочек недвижимости в этом автобусе. Я заплатил — правильно? — за эту крохотную площадь. Хватает же мне достоинства не залезать на вашу. Не заметили? Совсем не думаете о чужом удобстве. Вы сзади — пропихиваете свои голые ноги мне под кресло. Вы сбоку — лезете на мою территорию локтями и коленями. Все проблемы мира можно свести к автобусному этикету. О современник, ужель ты не в силах постичь, что если тебе неудобно в до смешного маленьком пространстве, отведенном на сем автобусе, то и человеку по соседству неудобно точно так же? Не верю, что в силах. Не верю, что есть в тебе порядочность, чтобы подумать хоть о чем-то, кроме собственных животных потребностей. А то и, быть может, все еще хуже: ты в силах постичь, но черпаешь садистское удовольствие от изощренной пытки, орудуя, так сказать, своим огромным мечом-членом, поскольку — да — ты почти всегда мужчина. Женщины называют это менсплейнингом — нет, как-то по-другому, — женщины называют это менспредингом, и мне стыдно причислять себя к этому порочному полу. Мне и так плохо. Я потерял самое важное произведение в своей карьере. И восстановление его оказалось болезненным и затянутым. И даже возможно, что я вообще ничего не вспоминаю, а выдумываю на ходу или даже подвергаюсь неэтичному влиянию гипнотизера-злоумышленника. Об этом вы подумали, люди? Нет, вы не подумали спросить, почему я плачу в этом автобусе. Возможно, вас это не волнует. Возможно, вы считаете меня жалким: взрослый мужчина рыдает, будто взрослая женщина (тон). Возможно, я вам отвратителен. Что ж, возможно, это вы проблема, а не я. Возможно, это вы отвратительны. Возможно, никогда и ничто в жизни не заботило вас настолько, чтобы рыдать из-за утраты. Если так, то это вы достойны жалости. Вы продолжите свое мужланское существование, тешась мелким удовольствием от того, что берете не свое, идете туда, где вам не рады, суете локоть в чужое законно приобретенное пространство. А потом умрете. Поздравляю: вот ваша жизнь. Надеюсь, вы довольны. Надеюсь, вы не пожалеете на смертном одре, что ни разу не испытали любви, или радости, или утраты. Да, утраты. В утрате заключена глубочайшая нежная меланхолия. Это самая изысканная и яркая специя на кухонной полке жизни. Как жаль, что ты ее не попробуешь, приятель. Пожалуй, она не идет к бургерам с пивом.
Стоп, это на улице Клоунесса Лори? Может быть. Вполне может быть. Я дергаю за шнур
[140], выхожу, следую на ней. Все еще плачу. Мне кажется, если я подойду поближе к этой возможной Клоунессе Лори, то, может быть, узнаю ее наверняка. Она набирает номер на телефоне. Идеально. Я услышу голос. Тогда все сойдется. Не очень представляю, что сделаю, если это она, но, пожалуй, не исключено, что смогу заново разжечь наши отношения. Откуда ей знать, вдруг в вечер, когда я ушел, у меня что-то случилось. А потом я не мог ей позвонить и извиниться, потому что ее поместили под защиту свидетелей. Точно. Скажу, что у меня что-то случилось. Из-за чего я не мог ей сказать, что ухожу? Должно же что-нибудь быть. Какое-нибудь хорошее объяснение. Может, мне сообщили, что в моем доме пожар. Пока она идет впереди, я смотрю на ее задницу. Совсем неплохо. Если откровенно, я даже не помню задницу Клоунессы Лори. Кажется, я замечал только лицо, так был одержим клоунским аспектом ее личности. Возможно, получится объяснить, что я ничего не сказал, когда ушел в ту ночь, внезапной утратой голоса. Внезапно лишился дара речи, испугался и бросился бежать в голосовую больницу за речевым лекарством. Мне сказали — истерическая афония. Не такая уж редкость, как сперва можно подумать. Неплохой вариант. Хотя лучше применить термин «психогенная афония», чтобы не вытаскивать лишний раз патриархально-женоненавистническую «истерику». Мало что знаю о чувствительности Клоунессы Лори по поводу женских проблем, но тем не менее только заработаю лишних очков, если объясню, что предпочитаю не называть серьезный эмоциональный стресс «истерией». Внезапно вспоминается удивительно любительский и оскорбительный фильм под названием «Адаптация» от минимально одаренного сценариста Чарли Кауфмана. Там есть сцена, где Николас Кейдж (благодаря наиболее дерзкой и нарциссической уловке Кауфмана сыгравший сразу ДВУХ Чарли Кауфманов!) следует за Мерил Стрип, которая играет блестящую журналистку «Нью-Йоркера» Сьюзен Орлеан. Фильм построен на том, что два эти кошмарных Кауфмана следят за Орлеан, и это заставляет меня задуматься о собственном поведении. Хочу ли я, чтобы в этом мире было два Чарли Кауфмана, что беспечно пугают ничего не подозревающих женщин, следуя за ними по злым улицам Нью-Йорка? Нисколько. Я не желаю иметь ничего общего с этим гнусным проходимцем, этим мелким жалким еврейским клопом-сценаристом, этим Малкольмом Гладуэллом
[141] недоделанным, этим…