Пути, которыми шел отказ от применения силы, весьма неожиданны, даже загадочны — настолько загадочны, что испытываешь соблазн поставить их в заслугу высшим силам. Раз за разом натыкаешься на жестокие обычаи, настолько укоренившиеся и самовоспроизводящиеся, что их исчезновение кажется просто чудом. Иной раз остается только мямлить: «Так исторически сложилось», пытаясь объяснить, как такая в высшей степени благотворная стратегия — сокращение применения силы — была постепенно навязана человечеству, которое никогда не стремилось к ней сознательно и даже не соглашалось на нее
[444].
Один из примеров этого чудесного нечаянного прогресса — долгосрочный тренд отказа от использования силы для наказания должников, о котором люди никогда не думали именно как о тренде. Другой пример — то, что в англоговорящих странах политические убийства сошли на нет задолго до того, как были сформулированы принципы демократии. В таких случаях предпосылкой для целенаправленных реформ могут стать трудноуловимые изменения порога чувствительности. Сложно представить, что устойчивая демократия может возникнуть до того, как противоборствующие стороны откажутся от идеи, что убийство — отличный способ перераспределения власти. Недавние провалы попыток установить демократию в ряде африканских и арабских стран напоминают нам, что преобразованиям в структуре власти должно предшествовать изменение норм применения насилия
[445].
Тем не менее постепенные изменения представлений о допустимом часто не могут сломать привычную практику, пока новшества не будут введены росчерком пера. Работорговля, например, была запрещена под влиянием этических дискуссий, убедивших власти издать законы и подкрепить их соблюдение пушками и фрегатами
[446]. Кровавые забавы, публичные повешения, жестокие наказания и долговые тюрьмы также были отменены законодательными актами, принятыми под влиянием публичных обсуждений, начатых возмутителями спокойствия.
Чтобы понять истоки Гуманитарной революции, не нужно выбирать между негласными нормами и четко сформулированными этическими доводами. Они влияют друг на друга. Чувствительность обостряется — потому чаще появляются мыслители, критикующие жестокие обычаи, а их аргументы чаще находят отклик. Эти аргументы не только убеждают людей, в чьих руках находятся рычаги власти, но и влияют на общую восприимчивость, проникая в споры, ведущиеся в трактирах и гостиных, помогая людям постепенно прийти к новому согласию. И когда объявленный вне закона обычай исчезает из обыденной жизни, люди не могут даже представить себе, что подобное было когда-то возможно. К примеру, курение в офисах и школьных классах раньше было обычным делом, потом было запрещено и сегодня абсолютно невообразимо. Точно так же обычаи рабства и публичных повешений с течением времени, когда уже не остается в живых ни одного очевидца, кажутся настолько немыслимыми, что даже не обсуждаются.
Если говорить о чувствах, сильнее всего в процессе Гуманитарной революции изменилась реакция на страдание другого живого существа. Люди и сегодня вовсе не безукоризненны в моральном отношении. Они могут зариться на чужое, мечтать о сексе с неприемлемым партнером или об убийстве того, кто публично их оскорбил
[447]. Но другие греховные желания, свойственные прошлому, их больше не обуревают. Вряд ли кто-то захочет сегодня смотреть, как на костре сжигают кота, — не говоря уже о мужчине или женщине. Этим мы отличаемся от наших предков, живших несколько столетий назад, которые оправдывали пытки, применяли их и даже наслаждались, наблюдая агонию других живых существ. Что чувствовали они? И почему мы не чувствуем этого сегодня?
На этот вопрос невозможно ответить, не проникнув в психологию садизма, которая исследуется в главе 8, и эмпатии (глава 9). Но прямо сейчас мы можем присмотреться к некоторым историческим сдвигам, которые противостояли наслаждению жестокостью. Как всегда, самое сложное — определить внешний фактор, предшествовавший переменам восприятия и поведения, чтобы избежать рекурсии типа «люди перестали совершать жестокие поступки, потому что стали менее жестоки». Какие же перемены в среде обитания человека и в его окружении запустили процесс Гуманитарной революции?
~
Первый кандидат — процесс цивилизации. Вспомните предположение Элиаса, что при переходе к Новому времени люди не только тренировали самоконтроль, но и развивали эмпатию. Они делали это не для нравственного самосовершенствования, а чтобы отточить способности, которые могли помочь им лучше понять чиновников и торговцев и добиться процветания в обществе, которое все больше полагалось на взаимовыгодный обмен, а не на пахоту и разбой. И конечно, вкус к жестокости плохо совместим с сотрудничеством: трудно совместно трудиться с ближним своим, если ты знаешь, что он с удовольствием посмотрит, как тебя выпотрошат. Цивилизационный процесс снизил агрессивность людей, и вместе с этим снизилась необходимость в жестоких расправах — точно так же, как потребность «жестко бороться с преступностью» растет и падает вместе с колебаниями уровня преступности.
Историк Линн Хант, изучающая эволюцию прав человека, указала на другое следствие процесса цивилизации, вызывающее своего рода цепную реакцию: улучшения в области гигиены и манер, например употребление пищи с помощью столовых приборов, секс без свидетелей, стремление, чтобы телесные выделения не были видны на одежде. Растущая благопристойность, предполагает она, стимулировала чувство автономности: тело принадлежит человеку, оно неприкосновенно и не является собственностью общества. Неприкосновенность тела все чаще считалась достойной уважения, тем, что нельзя нарушать, нанося вред личности в угоду обществу.
Поскольку я сам больше люблю прикладные объяснения, то полагаю, что есть более прямая связь между чистотой и нравственными чувствами: люди стали менее омерзительны. Все мы испытываем отвращение к грязи и телесным выделениям, и как сегодня многие стараются избегать бездомных, воняющих калом и мочой, так люди в прошлом меньше сочувствовали ближним, поскольку эти ближние были отвратительны. Более того, нам свойственно с легкостью переходить от физического отвращения к отвращению нравственному и считать грязное одновременно безнравственным и презренным
[448]. Исследователи гуманитарных катастроф XX в. удивлялись, c какой легкостью возрождается жестокость, когда одна группа начинает доминировать над другой. Философ Джонатан Гловер указал на нисходящую спираль дегуманизации. Презираемое меньшинство заставляют жить в убожестве, и в глазах окружающих его члены начинают выглядеть недочеловеками, почти животными, а это подталкивает доминирующую группу обходиться с ними все хуже, что дегуманизирует угнетенных еще сильнее, освобождая сознание гонителей от оставшихся ограничений
[449]. Возможно, этот механизм дегуманизации и заставляет кинопленку цивилизации «прокручиваться назад». Так поворачивается вспять то движение к чистоте и чувству достоинства, которое на протяжении долгих веков постепенно заставляло людей выше ценить благополучие друг друга.