Этот самый день выдался на удивление сухой и солнечный. Время года определить было невозможно, потому что почти всегда шёл убаюкивающий дождь. В отличие он наших спальных районов, такие городки состоят из частных владений, где немцы спят, пока не работают. Поэтому Шверте называют «подушка Дортмунда». Кроме дортмундских сонь здесь обитают морщинистые пенсионеры. Когда нет дождя, они катаются на велосипедах, а в остальное время тоже спят в разноцветных домиках с садиком. Немец не подозревает, что на самом деле живёт на даче.
Еврейские эмигранты и казахстанские немцы тоже вели в Шверте пенсионерский образ жизни, с той разницей, что дача у них была одна на всех. Она находилась у большого кукурузного поля. Эмигранты называли свою многопользовательскую дачу «Хаим». Это немецкое слово, означающее в переводе что-то среднее между родным очагом и общежитием. Но эмигранты произносили его так, словно это имя еврея. Я был одним из них.
Я возвращался к Хаиму на автобусе. Жизнь в Шверте развивает паразитическую лень. Библиотека находилась в сорока минутах ходьбы, спешить было некуда, а делать – нечего. На крайняк я мог взять велосипед, собранный из частей велосипедов, выброшенных немцами на свалку. Но я сел в автобус. В руках у меня была привезённая из Молдавии авоська. В неё я положил библиотечные книжки. Надо сказать, что в Германии в авоськах можно увидеть разве что картошку в магазине. Немцы обычно ходят с сумками, а эмигранты – с пластиковыми пакетами, потому что они бесплатные. В этом основное внешнее отличие немца от эмигранта. Поэтому я был похож на идиота неопределённого происхождения.
За окном не проносилось ровным счётом ничего интересного. Я сидел, как все закомплексованные люди, скрестив ноги и сомкнув пальцы, и предавался привычному унынию. Было мне плохо и одиноко. Я жил в общежитии совершенно один, за закрытой наглухо дверью. За этой дверью происходила какая-то жизнь, но я старался в неё не очень вдаваться. От одиночества я начал писать стихи и, как любой нормальный человек, тут же стал считать себя великим русским поэтом. Сидя в автобусе, я как раз обдумывал очередное лирическое произведение. Речь в нём шла о беспросветном унынии, но на первый взгляд понять ничего было невозможно. Во всяком случае, я ничего понять не мог.
На остановке в автобус вошёл маленький небритый человечек и внимательно огляделся. Завидев мою авоську с книгами, он сел напротив. Был он крепенький и быстрый, смотрел одним глазом на меня, а другим, красным, куда-то сквозь. Он носил клетчатые шорты с подтяжками, а на его лысеющей макушке играл солнечный свет.
– Едете к Хаиму? – спросил он по-русски.
– Ну да.
– Я тоже. Меня зовут Пётр Исаевич Склярский.
Он протянул мне руку.
– Евгений Никитин, – ответил я в унисон с его манерой представляться.
– Вы меня поразили. Захожу в автобус, а тут человек с книжками сидит.
– Я из библиотеки еду.
– Однако. Не знал, что у Хаима кто-нибудь знает, где находится что-либо, кроме магазина «Альди». Что вы читаете? Надо же. Тютчев? Ого.
Он схватил мою авоську и стал рассматривать книжки. В каждой немецкой библиотеке есть раздел книг на иностранном языке. В моей авоське Пётр Исаевич обнаружил стихи Тютчева, «Мёртвые души» и «Фауста» в переводе Пастернака.
«Альди», упомянутый Петром Исаевичем, был наиболее дешёвой сетью продуктовых магазинов, поэтому пластиковые пакеты, по которым эмигранта отличали от местного жителя, происходили в основном именно оттуда. Наш брат по привычке закупал продукты на неделю вперёд на случай инфляции и поэтому тащил к Хаиму не менее четырёх чудовищно раздувшихся пакетов. У эмигрантов от этого портилась походка, и они двигались как бы вразвалочку.
– Вы первый образованный молодой человек, которого я здесь встречаю, – польстил мне Пётр Исаевич, разглядывая сборник Тютчева. – В вашем возрасте я уже писал стихи.
– Я тоже пишу стихи.
– Вот как, – поразился Пётр Исаевич. – Прочитайте мне что-нибудь.
– Как-то неудобно, – сказал я ханжеским голосом.
– Очень удобно. Кроме меня вас никто не поймёт.
Он был прав. Поблизости не было никого с пластиковым пакетом. В автобусе сидело человек пять обсуждающих погоду ровесников Гинденбурга и одна его ровесница, смотревшая на нас с каким-то ужасом. На следующей остановке она выскочила, как ошпаренная. Я бы удивился этому, если бы на майке Петра Исаевича не было написано «Remember 1945».
Я откашлялся.
– Вперёд, – подбодрил меня Пётр Исаевич.
– «Когда-то видел я в одном ушедшем сне…»
– Стоп, – оборвал меня Пётр Исаевич. – Я, конечно, понимаю, что это ваше коронное стихотворение. Но так нельзя. Это же типичные эмигрантские стихи. Это ясно уже по первым строчкам. Вы слишком много спите, это выдаёт некоторая помятость вашего лица. Дальше будет что-нибудь про осеннюю пору? Я так и думал. А главное – нельзя читать таким убитым, гнусавым голосом. Сядьте прямо. Расправьте плечи. Вдохните побольше воздуха. Почувствуйте себя красивым и независимым человеком. Вот-вот. Что там дальше?
Я дочитал стихотворение, которое заканчивалось так:
Прошли года и детства не вернуть,
А я всё жду. Mой сон не завершён.
Я досмотрю его когда-нибудь…
Сегодня, может быть, приснится он.
– Понимаю, – сказал Пётр Исаевич. – Сколько сонорных звуков! Вы, наверное, воображаете, что живёте где-нибудь в Париже. «Мой сон не завершён». С вами надо что-то делать. Я каждое утро принимаю холодный душ. После этого все сны как рукой снимает. Душ, а потом пробежка. И вообще, вы неправильно сидите. В Германии нельзя сидеть, положив ногу на ногу, а тем более скрутив их винтом. Считается, что так сидят только голубые. Положите стопу на колено. Вот так. Яйцам гораздо свободнее. Ощущаете разницу?
– Так мне нога болит, – сказал я.
Он посмотрел на меня долгим взглядом.
– Девушка-то у тебя есть?
– Постоянной нет. Но я влюблён в одну.
– Ладно. Заходи сегодня ко мне. Третий этаж налево. Выпьем водки. Держи вот.
Движением фокусника он извлёк откуда-то небольшую книжку.
– Это Андрей Вознесенский. Почитай, приди в себя. Вечером зайдёшь, обсудим.
С этими словами он вышел из автобуса и растворился в воздухе.
Я и не подозревал, куда всё это может меня привести.
Моя комнатушка у Хаима представляла собой кровать и компьютер без интернета. Больше в ней ничего не было. Я жил почти как Раскольников. В роли роковой старушки выступала полоумная соседка, которая при каждом удобном случае колотила в мою дверь. Правда, убей её, – и я бы полностью потерял связь с реальностью. Соседка – звали её Фаня – хотя бы напоминала, что у меня сгорает на кухне очередная стряпня. Она стала следить за моими действиями с тех пор, как однажды ночью услышала странный звук. Фаня глуховата, поэтому она очень удивилась чёткости этого звука, его тембру и необычной пульсации. В то время Фаня была новенькой у Хаима и не разбиралась в некоторых тонкостях общежитейского быта.