Я до сих пор не знаю, каким именно образом. Насколько я понял (приникнув к двери собственного кабинета, разглядывая вмятины на белой краске, с бешено бьющимся – чуть ли не в горле – сердцем), из телефонного разговора. Ричард вышвырнул Тирнана так стремительно и в таком исступленном приступе ярости, что мы не успели словом перемолвиться. Потом ворвался ко мне в кабинет – я вовремя отскочил, чтобы не получить дверью по лицу, – велел выметаться и до пятницы не показываться ему на глаза, а там он решит, как со мной быть.
С одного взгляда на Ричарда – бледного, с мятым воротником, зубы стиснуты – я понял, что разумнее промолчать, даже если бы я и успел сочинить складное оправдание, прежде чем за Ричардом захлопнулась дверь, взвихрив бумаги на моем столе. Я собрал вещи, вышел в коридор, стараясь не встречаться взглядом с бухгалтершей Эйдин, которая таращилась на меня круглыми глазами сквозь щель в своей двери, и с деланой беспечностью легко сбежал по лестнице.
Следующие три дня я маялся от скуки. Рассказывать кому-то о случившемся было бы идиотизмом: существовала большая вероятность, что все обойдется. Я не ожидал, что Ричард так разозлится, – нет, я, конечно, догадывался, что он не обрадуется, но сила его гнева казалась совершенно несоразмерной происшествию; должно быть, рассудил я, у него выдался неудачный день и к моему возвращению он уже успокоится. Вот я и торчал целыми днями дома, чтобы меня не заметили где не надо в неурочное время. Я даже позвонить никому не мог. Равно как остаться ночевать у Мелиссы или пригласить ее к себе, вдруг наутро ей захочется, чтобы мы вместе пошли на работу, – ее лавка в пяти минутах ходьбы от моей галереи, так что после проведенной у нее ночи мы обычно вместе шли на работу, держась за руки и болтая, как парочка подростков. Я ей наврал, будто бы подхватил простуду, и навещать меня не надо, чтоб не заразиться, и возблагодарил Бога, что Мелисса не из тех девушек, что сразу подозревают измену. Дни напролет играл в “Иксбокс”, а, выбираясь в магазин, одевался как в галерею – так, на всякий случай.
К счастью, в нашем квартале не принято утром по дороге на работу весело махать рукой соседям, и если я денек-другой посижу дома, никто не заявится с печеньем, чтобы меня проведать. Квартира моя на первом этаже облицованной красным кирпичом панельной многоэтажки семидесятых годов, неловко торчавшей между прелестными викторианскими особняками в чудесном районе Дублина. Вдоль широкой просторной улицы росли старые деревья, корни которых бороздили там-сям тротуары, и архитектору хватило чутья это обыграть: окна в моей гостиной были от пола до потолка, стеклянные двери выходили на две стороны, так что летом в комнате царила восхитительная чехарда солнечного света и тени от листвы. Увы, далее вдохновение, видимо, покинуло архитектора, и все остальное вышло у него из рук вон плохо: фасад получился до омерзения утилитарный, в коридоре охватывало неприятное дежавю, будто ты вдруг очутился в гостинице при аэропорте, – насколько хватает глаз, тянутся коричневые ковровые дорожки, тисненые бежевые обои на стенах, дешевые деревянные двери, замызганные бра из граненого стекла сочатся желтоватым творожистым светом. Соседей я не видел никогда. Порой, если в квартире наверху что-то роняли, я слышал глухой стук, а один раз придержал дверь перед похожим на бухгалтера прыщавым парнем с кучей пакетов из “Маркса и Спенсера”, в остальном же я словно жил один в целом здании. Никто не заметит и не обеспокоится, если я вместо работы останусь дома – обстреливать вражеские позиции и придумывать занимательные истории из жизни галереи, чтобы вечером рассказать по телефону Мелиссе.
Время от времени меня охватывала паника. Тирнан не отвечал, даже если я звонил с городского, номера которого у него не было, так что я не мог выяснить, заложил ли он меня Ричарду и если да, то что именно рассказал, но уже одно то, что с ним невозможно связаться, представлялось недобрым знаком. Я уговаривал себя – мол, если бы Ричард захотел меня вышвырнуть, он сделал бы это в тот же день, как с Тирнаном, и обычно этот аргумент успокаивал, но порой на меня накатывало (в основном среди ночи, когда я вдруг распахивал глаза и видел, как по потолку зловеще ползет косой луч тусклого света от фар бесшумно проезжавшей мимо машины), и я вдруг проникался ужасом своего положения. Если меня уволят, как я буду скрывать это от всех – родителей, друзей, боже мой, от Мелиссы, – пока не устроюсь на новую работу? А если не устроюсь? В крупных фирмах, которые я с таким терпением обрабатывал, обязательно заметят мой внезапный уход из галереи, заметят, что в то же самое время неожиданно исчез и художник, который должен был стать гвоздем программы разрекламированной летней выставки, и тогда уж новую работу я сумею найти разве что за границей, да и то не факт. Кстати, об отъезде из страны: что, если нас с Тирнаном арестуют за мошенничество? Слава богу, мы не продали ни одной работы Гопника, да и вообще не пытались выдать их за полотна Пикассо, однако же получили финансирование обманным путем, наверняка это незаконно…
Как я уже говорил, переживать я не привык, а потому собственный страх меня поражал. Теперь, оглядываясь назад, заманчиво счесть этот страх незадавшимся предчувствием, сигналом тревоги, мощным настолько, что он пробился к моему сознанию, но оно, по своей ограниченности, отшвырнуло его, и это оказалось роковым. Тогда же тревога представлялась мне досадной нелепостью, и я не собирался ей поддаваться. Стоило панике накатить и окрепнуть, как я вставал, прерывал порочный круг мыслей тридцатисекундным ледяным душем, отряхивался, как собака, и возвращался к прежнему занятию.
Утром пятницы мне было не по себе, я даже не с первого раза подобрал одежду, которая создавала бы верное впечатление (скромная, выражающая раскаяние и готовность вернуться к работе), и в итоге остановился на темно-сером твидовом костюме с нейтральной белой рубашкой без галстука. Так что в дверь Ричардова кабинета я постучал довольно уверенно, и даже его отрывистое “войдите” не выбило меня из колеи.
– Это я, – робко заглянув в кабинет, произнес я.
– Догадался. Садись.
Кабинет изобиловал резными антилопами, плоскими морскими ежами, репродукциями Матисса, сувенирами, привезенными Ричардом из путешествий, все это громоздилось на полках, стопках книг и друг на друге. Сам Ричард равнодушно перебирал большую кипу бумаг. Я придвинул стул к его столу, под углом, точно мы собирались вычитывать корректуру рекламного проспекта.
Дождавшись, пока я усядусь, Ричард проговорил:
– Думаю, нет нужды объяснять тебе, в чем дело.
Изображать неведение было бы грубой ошибкой.
– В Гопнике, – сказал я.
– В Гопнике, – повторил Ричард. – Да. – Он взял лист бумаги из стопки, недоуменно взглянул на него и бросил обратно. – Когда ты узнал?
Я скрестил пальцы, надеясь, что Тирнан не проболтался.
– Несколько недель назад. Две. Может, три. (На самом деле гораздо раньше.)
Ричард посмотрел на меня:
– И ничего не сказал.
Тон ледяной. Он до сих пор в бешенстве, ничуть не успокоился. Я решил поднажать:
– Да я хотел. Но к тому времени, когда я обо всем узнал, дело зашло слишком далеко, понимаете? Его работы разместили на сайте, в приглашении, и я знаю наверняка, что “Санди Таймс” приняла его исключительно из-за Гопника, а их представитель… – Я тараторил, захлебываясь, как виноватый, понял это и заговорил медленнее: – Я думал лишь о том, что если он исчезнет перед самым открытием, это вызовет подозрения. И бросит тень на выставку в целом. И на галерею. (Тут Ричард зажмурился на мгновение.) Я не хотел перекладывать ответственность на вас. Вот я и…