– Ну вот, вроде получше, – заметила она как-то днем. Мы выкапывали высоченные мясистые одуванчики, заполонившие все клумбы. Было по-летнему тепло, но свет уже менялся, клонился к осени – долгий, сумеречный, золотой. На кухне Мелисса и Хьюго начинали готовить ужин, был черед Мелиссы выбирать музыку, и из открытых дверей доносилась развеселая бибоп-версия “Стеклянного сердца” в исполнении сестер Паппини. – Конечно, не так, как при твоих бабушке с дедушкой, ну и то неплохо.
– По-моему, очень красиво, – сказал я.
Сидевшая на корточках мама выпрямилась, одной рукой откинула волосы с лица.
– Хьюго, мне кажется, все равно. Но раз уж я ничего не могу сделать, то делаю что могу.
– Он обрадуется, – заверил я. – Хьюго терпеть не может одуванчики.
– Я чувствую себя обязанной этому дому. Хоть это и не мое родовое гнездо. – Она запрокинула голову и посмотрела на дом, прикрыв глаза ладонью от света. – Я благодарна ему за то, что ты проводил здесь каникулы.
– Ну спасибо, – ответил я.
Мама состроила гримаску.
– И вовсе не потому, что мне хотелось сбыть тебя с рук и отправиться на Сицилию пить их дрянную граппу. Хотя и поэтому тоже.
– Я так и знал. А нам рассказывала, что вы ходили по музеям.
Мама рассмеялась, но тут же посерьезнела.
– Знаешь, мы с папой очень переживали, что ты единственный ребенок в семье, – призналась она. – Лучше бы вас было двое, ну да уж как вышло, так вышло. Папа волновался, что у тебя не будет такого счастливого детства, как у него с братьями, я же…
Она снова склонилась над одуванчиками, аккуратно вытащила из земли длинный корень и бросила в мешок.
– Я боялась, что ты привыкнешь считать себя пупом земли, – продолжала она. – Нет, ты не рос эгоистом, напротив, ты всегда был щедрым, и тем не менее… Мне казалось, общение с братом и сестрой, пусть даже двоюродными и на каникулах, пойдет тебе на пользу. Понимаешь, о чем я? – Она посмотрела на меня.
– Не особо, – ухмыльнулся я. – Но я и не рассчитывал, что будет понятно.
Мама наморщила нос.
– Непочтительный сын. По-твоему, я уже заговариваюсь?
Из хвостика у нее выбились светлые пряди, на щеке темнела полоска грязи, она казалась такой молодой, совсем как та юная бесстрашная и смешливая мама, которую я обожал в детстве и которая прямым взглядом голубых глаз всегда с нежностью попадала мне в сердце. Мне вдруг захотелось попросить у нее прощения – и не только за то, что я дразнил ее, а вообще за все: за то, что последние месяцы вел себя как мудак, за пережитый ею ужас, за то, что единственный ее сын принес ей столько горя. Но вместо этого произнес лишь: “Между прочим, не я это сказал”, мама в шутку замахнулась на меня грабельками, и мы снова взялись за сорняки, пока нога моя не затряслась, я окончательно не выбился из сил и Мелисса не крикнула из кухни, что ужин готов.
Отношения с кузенами складывались иначе. Порой нам, как в детстве, удавалось поговорить по душам, но чаще мы друг друга раздражали. Я их помнил другими, они очень переменились, и не в лучшую сторону. Нет, конечно, я понимал, прошло столько лет, наши пути разошлись и так далее и тому подобное, но раньше, признаться, они нравились мне куда больше.
Леон всегда отличался эмоциональностью, и поэтому я не сразу заметил, что дело не только в этом; теперь настроения у него не просто менялись, но каким-то затейливым умышленным образом наслаивались одно на другое, точно запрограммированные. Как-то раз я вышел вслед за ним покурить на террасу – к тому времени Хьюго с Мелиссой наверняка уже знали, что я начал курить, но, учитывая все обстоятельства, вряд ли стали бы делать мне замечания. В тот день Леон привез какую-то сложносочиненную огненную лапшу в картонных коробках и за обедом уговаривал Мелиссу, к которой питал симпатию, перебраться в Берлин: “У немцев крыша поедет от счастья, когда они увидят твой ассортимент, они обожают все ирландское, – заткнись, Тоби, не видишь, мы с Мелиссой разговариваем. А немецкие парни! Высоченные красавцы, которые не тратят жизнь в пабах, а занимаются делом, тусуются, ходят в походы, в музеи… и что ты нашла в этом жирном тупом уроде?”
Когда я вышел на террасу, Леон неподвижно сидел на ступеньках, над рукой его вилась тонкая струйка дыма. День клонился к вечеру, сад накрыла косая тень соседнего дома, разрезав его на две половины, светлую и темную, вокруг порхали мелкие бледные бабочки, то появлялись, то исчезали, точно по мановению руки фокусника.
– Ну, ты, – я прикурил сигарету и уселся рядом с Леоном, – хорош уговаривать мою девушку меня бросить.
Леон и ухом не повел. Я с удивлением заметил, что он ссутулился; искрометное обаяние слетело с него, точно пыльная простыня, обнажив мрак во плоти.
– Ему становится хуже, – произнес Леон.
Я не сразу понял, что он имеет в виду.
– Неправда, – возразил я, уже жалея, что не остался в доме.
Леон даже не взглянул на меня.
– Правда. Когда я пришел, он мне сказал: “Давненько тебя не было!” – и улыбнулся.
Два дня назад Леон провел у нас целый день.
– Да он пошутил, – ответил я.
– Нет.
Повисло молчание.
– Останешься на ужин? – спросил я. – Кажется, сегодня равиоли с…
– И эта его нога, – перебил Леон. – Ты видел, как он спускался на кухню? Три ступеньки – и чертова нога трясется, как желе. Ему явно осталось недолго.
– Ему вчера делали радиотерапию. После нее он всегда без сил. К завтрашнему дню будет в норме.
– Не будет.
– Знаешь что. – Мне безумно, ужасно хотелось, чтобы Леон заткнулся, но я слишком хорошо его знал, а потому старался говорить спокойно. – Я вижу его каждый день. Так? И уже изучил, э-э-э, как и что. После радиотерапии ему пару дней хреново, а потом становится лучше.
– Да через пару-тройку недель он уже не сможет обходиться без посторонней помощи. А что будет, когда ты уедешь домой? Вы уже придумали? Нашли сиделку, договорились с хосписом или…
– Я не знаю, когда уеду, – перебил я. – Может, поживу тут еще чуток.
Леон наконец обернулся ко мне и отстранился, точно вдруг увидел диковинку.
– Правда? И сколько же?
Я пожал плечами:
– Посмотрим. Как пойдет. – В последние дни я регулярно, хоть и вяло, задумывался о том, сколько еще Мелисса согласится здесь жить. И сколько мне еще удастся врать семье, будто бы я совершенно здоров, подумаешь, иногда выпью бокал-другой вина или таблетки; при мысли о том, что они догадаются, как мне на самом деле хреново, я вздрагивал, словно кто-то засунул палец в мою открытую рану, и понимал, что лучше бы свалить отсюда побыстрее, пока меня не разоблачили. Но как только представлял, что придется возвратиться в квартиру, к тревожной кнопке и ночным кошмарам, так сразу становилось тошно. – Я никуда не тороплюсь.