Все эти законы, согласно которым на сцене не должно проливать кровь, не должно говорить более, чем трем собеседникам и т. д., мне кажется, могли бы допускать у нас, как они допускали у греков, некоторые исключения. Правила благопристойности, всегда несколько произвольные, не таковы, как основные правила театрального искусства, к которым принадлежат три единства. Было бы слабостью и беспомощностью распространять действие за пределы надлежащего времени и места. Спросите у автора, который включил в пьесу слишком много происшествий, в чем причина этой ошибки. Если он прямодушен, он Вам ответит, что у него недостало таланта, чтобы заполнить пьесу одним событием, а если действие у него развертывается в течение двух дней и в двух городах, значит, он недостаточно искусен, чтобы вместить его в три часа и в ограду дворца. Совсем иначе обстоит дело с автором, который представил бы на сцене зрелище, внушающее ужас; он не нарушил бы правдоподобия, и эта смелость отнюдь не говорила бы о его слабости, а, напротив, свидетельствовала бы о большом таланте, необходимом для того, чтобы своими стихами придать истинное величие действию, которое без возвышенного стиля было бы лишь жестоким и отталкивающим.
Вот на что отважился однажды наш великий Корнель в своей «Родогуне
[388]». Он выводит в этой трагедии мать, которая в присутствии двора и иноземного посла хочет отравить сына и невестку после того, как она своей собственной рукой убила другого сына. Она предлагает им кубок с отравленным вином, а когда они отказываются, полные подозрений, сама выпивает его и умирает от яда, который предназначала для них. Столь ужасные удары не должно расточать и не всякому дано наносить их. Такие новшества требуют большой осмотрительности и мастерского исполнения. Англичане сами признают, что Шекспир, например, был единственным среди них, кто умел с успехом вызывать тени и заставлять их говорить:
Within that circle none durst move but he
[389].
Чем более величественно или ужасно театральное действие, тем более пошлым оно становится, если его часто повторяют; так, подробности битв, будучи сами по себе как нельзя более страшными, оставляют нас равнодушными и наскучивают нам оттого, что слишком часто описываются в исторических сочинениях. Единственная пьеса г. Расина, которая не лишена помпезности, это его шедевр «Гофолия». Мы видим в ней ребенка на троне, его кормилицу и жрецов, которые его окружают, царицу, повелевающую своим солдатам убить его, левитов, сбегающихся, чтобы его защитить. Все это действие патетично, но если бы не был патетичным и стиль, оно показалось бы ребяческим.
Чем более желает автор поразить зрителей пышностью и торжественностью обстановки, тем более необходимо ему высказывать нечто значительное, не то он будет всего лишь декоратором, а не трагическим поэтом. Около тридцати лет назад в Париже была представлена трагедия «Монтезума»
[390]. Спектакль открывался необычайным зрелищем. Декорации изображали великолепный дворец в варварском вкусе, Монтезума появлялся, облаченный в диковинное одеяние, в глубине сцены располагались вооруженные луками рабы, Монтезуму окружали восемь его царедворцев, простертых ниц перед властителем, и пьеса начиналась словами, с которыми он обращался к ним:
Не бойтесь встать с колен. Царь позволяет вам
Взглянуть ему в лицо и волю дать словам.
Это зрелище очаровало зрителей, но вот и все, что было прекрасного в этой трагедии.
Что до меня, то признаюсь, я не без опасений вывел на французскую сцену римских сенаторов в красных мантиях, приступающих к подаче голосов. Я помню о том, что, когда я вывел в «Эдипе» хор фиванцев, возглашавший:
Тебя зовем, о смерть! На помощь нам приди!
[391] Покоя дай, о смерть! От мук освободи! –
партер не был потрясен патетикой этих стихов, как того можно было ожидать, а разразился хохотом оттого только, что они якобы звучали смешно в устах неопытных актеров. Это помешало мне в «Бруте» заставить говорить сенаторов, когда Тита обвиняют перед ними, и усилить впечатление, производимое сей ужасной сценой, выразив изумление и скорбь отцов Рима, которые несомненно должны были выказать свои чувства иначе, нежели немой сценой, которая вдобавок даже не была исполнена.
Англичане гораздо больше, чем мы, дорожат действием, их представления больше говорят взору; французы придают больше значения изяществу, гармонии, очарованию стихов. Конечно, хорошо писать труднее, чем заполнять сцену убийцами, орудиями пыток, виселицами, колдунами и привидениями. Поэтому трагедия «Катон», которая делает такую честь г. Аддисону, Вашему преемнику в кабинете министров, по Вашим собственным словам, единственная английская трагедия, хорошо написанная от начала до конца, обязана своей славой только прекрасным стихам, то есть сильным и верным мыслям, выраженным в гармонических стихах.
Стихотворные произведения держатся на красотах деталей, благодаря которым они и переходят к потомству. Часто поэтов делает великими особая манера говорить об обычных вещах, искусство в красивой форме выражать то, что думают и чувствуют все люди. В четвертой книге Вергилия
[392] нет ни утонченных чувств, ни романических приключений, все в ней просто и естественно, однако эта книга – великое творение человеческого духа. Расин выше всех других поэтов, которые говорили то же, что и он, только потому, что он сказал это лучше. Корнель поистине велик только тогда, когда он выражается так же хорошо, как он мыслит. Вспомним наставление Депрео:
Пишите так стихи, чтобы они свой след
В умах оставили на много дней и лет.
(«Поэтическое искусство», III, ст. 157–158)
Вот чего нет во многих драматических произведениях, которые приобрели цену в глазах наших зрителей благодаря искусству актера или внешности и голосу актрисы. Сколько плохо написанных пьес выдержало больше представлений, чем «Цинна» и «Британик»! Но никто не запомнил и двух стихов из этих слабых поэм, тогда как многие знают наизусть отрывки из «Британика» и «Цинны». Хотя «Регул» Прадона
[393] в некоторых трогательных местах исторгал слезы у зрителей, это и ему подобные произведения у нас презирают, и только их авторы рукоплещут самим себе в своих предисловиях.