Изящной литературой называется такая, предметом которой является то, что обладает красотой: поэзия, красноречие, искусно написанные исторические сочинения. Простая критика, всякого рода компендиумы, различные толкования авторов, изложение воззрений древних философов, хронология не относятся к изящной литературе, потому что эти изыскания лишены красоты. Поскольку люди условились называть красивым всякий предмет, который сам по себе вызывает приятные чувства, все то, что только правильно, труднодостижимо и полезно, не может притязать на красоту. Так, мы не говорим: красивая схолия, красивая критика, красивое толкование, но говорим: исполненный красоты отрывок из Вергилия, Горация, Цицерона, Боссюэ, Расина, Паскаля. Хорошую диссертацию, столь же изящную, сколь и справедливую, трактующую трудный предмет и усыпающую цветами тернистый путь к постижению истины, еще можно отнести к литературе, не лишенной красоты, хотя и не сравнимой с произведениями творческого гения.
Среди свободных искусств, которые называются также изящными, ибо коль скоро в них нет красоты, коль скоро они не служат великой цели доставлять наслаждение, они почти перестают быть искусствами, многие не являются предметом литературы: таковы живопись, архитектура, музыка и так далее. Эти искусства сами по себе не имеют отношения к словесности, к искусству выражать мысли; таким образом, нельзя называть литературным произведением книгу, которая учит архитектуре, музыке, фортификации, диспозиции войск и так далее – это сочинение прикладного характера, но если напишут историю этих искусств…
Похоже на то, что первые слова «Метаморфоз» Овидия «In nova fert animus»
[307] – девиз человеческого рода. Никого не трогает восхитительное зрелище солнца, которое каждый день восходит или, вернее, кажется восходящим, но все спешат поглазеть на крохотный метеор, который на мгновение появляется в скоплении паров, окружающих землю и именуемых небом. […]
Книгоноша не станет обременять себя Вергилием или Горацием, но запасается новой книгой, пусть отвратительной. Он отводит вас в сторону и говорит: «Не хотите ли книг из Голландии?»
[308].
Женщины испокон века жалуются на мужчин, которые изменяют им с первой встречной, хотя часто ее единственное достоинство – новизна. Многие дамы (надо в этом признаться, несмотря на наше бесконечное уважение к ним) поступают с мужчинами точно так же, как поступили с ними те, на кого они жалуются; история Джокондо
[309] куда древнее, чем Ариосто.
Это всеобщее пристрастие к новизне, пожалуй, – благодеяние природы. Нас увещевают: довольствуйтесь тем, что имеете, не желайте ничего лучшего, обуздывайте ваше любопытство, смиряйте ваш беспокойный дух. Это прекрасные поучения, но если бы мы всегда следовали им, мы до сих пор питались бы желудями, спали под открытым небом, и у нас не было бы ни Корнеля, ни Расина, ни Мольера, ни Пуссена, ни Лебрена, ни Лемуана, ни Пигаля
[310].
Предисловия
Письма, написанные в 1719 году, содержащие критику «Эдипа» Софокла, «Эдипа» Корнеля и «Эдипа» самого автора
[311]
Письмо третье, содержащее критику «Эдипа» Софокла
Сударь, недостаток учености не позволяет мне исследовать, действительно ли «трагедия Софокла воспроизводит природу посредством речи, меры и гармонии
[312], а именно это Аристотель называет приятно украшенной речью»
[313]. Я не стану также обсуждать, является ли эта трагедия «пьесой первого рода, простой и усложненной: простой, поскольку в ней одна развязка, усложненной, поскольку узнавание сопровождается перипетиями». Я просто перескажу Вам места, меня возмутившие, по поводу коих я желал бы, чтобы меня просветили те, кто, зная древних лучше меня, охотнее прощают им их слабости.
Сцена открывается у Софокла хором фиванцев, простершихся пред алтарями и молящихся, со слезами и стенаниями, чтобы боги ниспослали конец ужасным бедствиям. Эдип, освободитель и царь Фив, появляется меж них.
«Я – Эдип, – говорит он им, – я тот, кого все прославляют». Думается, однако, что фиванцам не было неизвестно, что его зовут Эдип. Что касается славы, которой он похваляется, то г. Дасье видит тут искусный прием Софокла, показывающего таким образом характер Эдипа, его гордыню.
«Дети мои, – говорит Эдип, – что привело вас сюда?» Верховный жрец отвечает ему: «Вы видите перед собой юношей и старцев. Я, говорящий с вами, – верховный жрец Юпитера. Наш город подобен кораблю, разбитому бурей; он вот-вот развалится, ему уже не под силу бороться с волнами, которые обрушиваются на него». Жрец пользуется случаем, чтобы описать чуму, хотя Эдипу все это известно так же хорошо, как имя и сан верховного жреца. И делает ли речь жреца патетичнее сравнение зачумленного города, полного мертвыми и умирающими, с кораблем, разбитым бурей? Ужели сему проповеднику было неведомо, что великое ослабляется сравнением с малым?
Все это отнюдь не служит доказательством того совершенства, на уровень которого, как утверждали несколько лет назад, Софокл поднял трагедию; и не столь уж ошибочным представляется, что в наш век перестали восхищаться поэтом, который не находит приема искуснее для знакомства со своими персонажами, как вложить в уста одного: «Я – Эдип, я тот, кого все прославляют», и в уста другого: «Я – верховный жрец Юпитера». Эту примитивность сейчас уже никто не считает благородной простотой.
Описание чумы прерывается прибытием Креона, брата Иокасты, которого царь посылал испросить совета у оракула и который начинает с того, что говорит Эдипу: