Взрослые мары не разбирают свою жизнь по дням, лунам и летам. Взрослым полумужем крыл становится в свое пятнадцатое весеннее равноденствие. После этого он перестает получать весенние подарки и учиться, хотя может проходить послушание у людей, просить деревья, трогать землю и становиться отцом. Впрочем, равным работником Круг старцев призна́ет его в лучшем случае следующей весной. У птах последний праздник отмечается в осеннее равноденствие, так что каждое лето в яле случаются свары, связанные с ревностью, нарушением любовных правил и даже побегами пылкой молодежи. Свары скорее потешные, чем досадные: нарушителям не грозят никакие кары, но насмехаться над ними не только ял, но и вся округа будут до старости. Этого боялись все, кроме Чепи и Костеудого Ивука, который жил еще до нынешнего Арвуй-кугызы.
Кул любил равноденствия и свое десятое ждал с тем же радостным нетерпением, что и предыдущие. А оно вышло последним.
В разгар десятого для Кула праздника, когда все уже объелись, опились и уплясались до малоподвижного состояния, и лишь самая молодь шныряла меж столами, лавками и самоездами, пытаясь смутить ошалевших от важности пятнадцатилеток и погогатывая над пьяными разговорами мужей, Кокшавуй затянул красивую тоскливую песню. Даже Унась отвлеклась от привязывания пояска Позаная к лавке, а остальные птены и крылы, не говоря уж о взрослых, примолкли и повернулись либо подтянулись поближе к Кокшавую. Тот пел, как умел только он, пронзительно, высоко и вроде бы неправильно увязывая слова так, что они подскакивали в середине каждой строчки, толкая сердце, и падали как будто в живот, чтобы тут же взлететь, приподнимая голову и заставляя слёзы выступить, вскипеть и высохнуть. Про что песня, Кул понять не успел, но строчка про небо, зачерпнувшее крыла-первенца, заставила его вздрогнуть и вслушаться. И тут Кокшавуй, набиравший воздух в грудь, открыл глаза и увидел Кула. Он замолчал, захлопнув рот довольно забавным образом, хотя никто и не рассмеялся, и другим, не высоким распевным, а шуршащим низким голосом сказал, глядя прямо на Кула:
– А тебе, враг, жить до пятнадцати. Взрослого убийцу земля заберет. А нет – так я сам…
Кул моргнул, и тут же оказалось, что Овоп сажает его за стол, стоявший в десятке локтей и, оживленно щебеча веселую ерунду про силы для богатыря, сует ему в пасть сладкий щавелевый пирог. Кул не успел уклониться, а из-за щербины пирог пролез даже сквозь сомкнутые губы и сжатые зубы. Пришлось жевать, отмахиваясь от остального куска, который Овоп подсовывала с каким-то отчаянием, будто у Кула после бесконечной пирушки могло остаться хоть немножко места в туго набитом животе и будто ему нечем было заняться, кроме жевания.
Кул поискал глазами Кокшавуя. Его место было пустым. Позанай и Озуй вели шатавшегося Кокшавуя в обход Священной рощи. Рядом семенила Мать-Гусыня, что-то ласково говоря. А Кокшавуй плакал, вздрагивая плечами, как маленький.
У выхода Мать-Гусыня оглянулась, просительно улыбнулась Кулу и руками что-то показала Овоп. Та без промедления прицелилась в Кула пирогом.
Кул увернулся, проглотил уже попавшие в рот остатки, неуверенно улыбнулся Матери-Гусыне в ответ и спросил Овоп:
– А почему я враг?
Ночью Мать-Гусыня привела Кула к Арвуй-кугызе. Они разговаривали втроем скупо, но долго, до рассвета. Тогда Кул еще спрашивал и отвечал, даже разок засмеялся, ведь Мать-Гусыня и Арвуй-кугыза очень хотели его успокоить и развеселить. Неудобно было их огорчать.
Утром он убежал в первый раз. Не готовясь, не собираясь, не представляя, зачем и куда – просто отсюда. Даже не убежал, а пошел прочь мимо завтракающих крылов, мимо игровой площадки и Стеклянного леса, мимо теплых грядок с зеленью и прохладных грядок с приправами, сквозь Железный лес и ячменное поле, мимо вонючего обогатителя – и через лес хвойный, лес смешанный, Верхний бор, сухие овраги и Вечный лес.
Там его и догнали.
Запыхавшиеся птены во главе с крылом Вайговатом долго шли рядом и спрашивали Кула, что случилось, рассказывали, как все волнуются, пугали бездонными болотами и бездыханными гарями, уговаривали вернуться и хотя бы поесть. Кул шел дальше, не глядя на них и не слушая. Птенам приходилось отставать или забегать вперед, чтобы не стукаться о стволы и не вязнуть в кустарниках, Вайговат споткнулся о корень, потянул ногу и отстал, Лура чуть не уехал по вымоине в подозрительный овражек. Озей пытался преградить дорогу, но Кул обошел его, как неживое препятствие, выдернув несмело прихваченный рукав.
Птены отчаянно дышали, чуть не плача, и уже ничего не говорили, хоть и не отставали. Так, злой пыхтящей толпой они и вывалились на очередную поляну, где Кул все-таки остановился. Потому что посреди поляны стоял Арвуй-кугыза.
Кул так и не понял, как Арвуй-кугыза туда добрался: на крыле, через дупло или более хитрым способом, ведомым лишь ему. Кул и не собирался этого понимать. И спорить с Арвуй-кугызой или равнодушно его обходить, как неживое препятствие, он не собирался. Он замер, подождал, пока Арвуй-кугыза приблизится, задаст неизбежные вопросы, скажет необходимые слова и попросит повернуть обратно, – и повернул.
Арвуй-кугыза так и шел рядом до самого яла, ласково говоря что-то. Кажется, рассказывал про завтрак и обед, про обучение и счастливую работу, про пьяные языки и мужей, которые бывают злее и глупее ползунов, но и каются сильней. Кул не отвечал.
В следующий раз он сбежал после обеда, когда все ускакали через дупло и должны были считать, беззлобно хохоча, что Кул бежит к ним скучным пешим путем или что он просто не успел. Тогда Кула не хватились бы до ужина, если не до сна. А может, и до завтра. Или до послезавтра. А Кул тем временем бежал бы в дневную сторону, очень-очень быстро бежал, чтобы пересечь Вечный лес, пролезть через болота и затеряться на границе кучниковых земель. Для мары они терпимы, но неприятны, а для Кула могут оказаться родными.
А если не смогут, Кулу ничто не помешает пойти еще дальше.
Или повернуть на восход, на закат, в любую сторону, и шагать, прислушиваясь к себе, к земле и небу, пока не выйдет туда, где они сходятся, чтобы дать не счастье, так покой самому беспокойному и несчастному человеку. Или хотя бы туда, где земля не готова в любой миг всосать и пожрать, а небо – упасть огнем, где оно настоящее, бескрайнее, бездонное и семислойное, а не обкромсанное, и где люди не тая́т холодную ненависть к Кулу и не относятся к нему как к ягненку, который может быть самым ласковым, самым потешным и самым сильным, но все равно будет заколот и съеден в тот самый праздничный день, который эти люди определили ему, едва увидав.
Кул не хотел умирать, но смерть от неба или земли он принял бы покорно. Может быть, заплакал бы, – хотя в песне сказано, что в слезах мало облегчения и нет спасения, – но возражать бы не стал. Как возражать небу?
Кул не хотел, чтобы его жизнь обрывал Кокшавуй. Не хотел, чтобы Кокшавуй или кто-то вроде него что-то решал о жизни и смерти Кула.
Принимать смерть от Кокшавуя было мерзко, а от Арвуй-кугызы или от любого другого мары или от всего народа – стыдно и неловко. В основном за Арвуй-кугызу. Если бы такое все-таки случилось, Кул понял бы, наверное, что Арвуй-кугыза все равно останется хорошим и добрым, что просто так надо для народа, что не зря же песни про радостную искупительную жертву до сих пор входят в набор основного вдумывания, поэтому каждый мары помнит их наизусть и подпевает при первом же звуке или слове.