И тут вдруг долго-долго что-то запищало. А Захар Иванович коротко только и вздохнул:
– О-ох.
Вздохнул и свалился на дно ямы.
– И чё это с ём? Неделю не пил, держался, и вот на тебе – опять и назюзюкался. Сердчишко-то больное у придурка – доигратся; может, когда-нибудь так, со стаканом в руке, и окочурится. Мало ему – отхаживались раз уж. Нет, неймётся человеку. Собаку за собою притащил какую-то. О-о-ой, тошнёхоньки. Или с войны уж так… такой ли с роду уж. Молодой-то вроде поумнее был маленько. До фронта не пил, не курил и чё, спрашивается, взялся? С того, ли чё ли, раза, если верить…
И коснулось легонько сердца, из памяти выплеснувшись, и холодком прильнуло к затылку прошлое – уже привычное, тупое.
Ещё затемно управилась Матрёна. Пока туда-сюда ходила – и избу выстудила. Вытянув из-под туго набитого снега с кое-как крытого двора жердь, она взяла топор и стала рубить. Дров весною они со свекровкой напилить не успели, заготовили осенью кубометров десять, но вывезти их так и не смогли – бураны помешали. Иногда, в украденное у колхоза время, то она, то свекровка бегают с санками в лес к поленницам, привозят раза по два, но надолго ли хватает. Приходится экономить и рубить жерди с крыши двора да с изгороди. А зима морозная, лютая: не стихай подбрасывать в печку. Одни бы были – полбеды ещё, перетерпели бы, но мальчонку – того застудишь.
Нарубив, Матрёна собрала дрова в беремя и пошла в дом. Свалив их под шесток и скинув шабур, она запалила берестину и стала растоплять буржуйку, которая быстро нагревается, но так же скоро и остывает, тепло с неё долго не держится.
Из спальни выбежал Мишка и оседлал согнувшуюся возле печки мать.
– Ох, ты, голяк, уж соскочил. Ну-ка, беги, парень, оденься. Босиком-то по полу студёному – что по катку. Застудишь ноги – и будешь всю жизнь потом, как старичок, сидеть на лавке. А ну-коть.
Мишка скрылся в спальне и скоро вышел оттуда одетый как попало и в разное. Матрёна достала с русской печи маленькие катанки и бросила их ему в ноги.
– Обуйся. Не ходи так. Половицы-то идь – как лёд. Обуешься, я дам тебе орехов.
Мишка послушный – Мишка уже в валенках.
Подставив к полатям табуретку, Матрёна набрала в карман фартука кедровых орехов и, вернувшись в прихожую, высыпала их прямо на деревянный, сколоченный покойным стариком Арыниным, диван.
– Садись вот, щёлкай. Только не сори. Баушка ругаться будет. В кучку скорлупки складывай, а она, придёт как, уберёт, – сказала Матрёна и подалась на кухню, чтобы картофельную разогреть болтушку. Самой поесть, парня накормить да, дождавшись свекровку, убежавшую проведать прихворнувшую соседку, мчаться в контору, откуда все бабы сегодня отправятся в лес рубить чурочки для «эмтээсовских» тракторов в Ялани.
Наскребла Матрёна щепотку муки, бросила её в горшок с болтушкой, месит и думает, что, как на грех, корова без молока, и веники уже все ей скормили, гложет ясли от голоду в стайке, а так бы горя-то не знали, и самим бы легче, а то свекровку ветром уж мотает, и за Мишутку бы спокойней. Месит Матрёна болтушку и идёт с горшком к печке. Смотрит, а Мишутка стоит возле дивана, обратившись на мать испуганно глазами, молчит и ручонкой на горло своё показывает. Лицо багровое. Пихнула Матрёна горшок на печку – и к сыну. Упал Мишутка матери на руки, забился, чуть погодя глаза за веки закатил и успокоился. Неживой. А у Матрёны столбняк, сидит на полу рядом с сыном и ничего не видит, ничего не понимает… Да ладно, да слава Богу, что из гостей свекровка подоспела: откачала мальчишку. Ожил. Только тогда, сына схватив в охапку, заплакала Матрёна – и лампадка на божнице закачалась.
Уже за столом, за перепаренной болтушкой, свекровь, махнув по сухим губам своим уголком платка, дескать, всё – наелась, пошептала что-то для Бога, а затем уже громко сказала невестке:
– Я, девка, ускачу с ночёвкой сёдня в город. Сестре, Настасье-то, картошки хошь снесу, пухнет там с голоду, а ты, отпросишься, али как там, нет, дак Маньку попроси вон, Федосовскую, пусть уж с мальцом-то посидит денёк, ничё с ней не случится, в школу всё одно не ходит. Ах ты, мой базенький, – уже ко внуку, весело прищурившись, обратилась старуха. – Ну, батюшка, коли воскрес, дак таперича всех нас и саму кукущку переживёшь. Осподи, помилуй… Ну, дак чё, я побежала.
Наползались бабы, налазились по глубокому снегу, надёргались пилами, натаскались чурочками, еле живые добрались до дому.
Вошла Матрёна в дом, отпустила Маньку, золовку свою, и повалилась на диван. Не хочется шевелить ни ногой, ни рукой, веки сил нет приподнять.
Большой уж Мишка, пятый год пойдёт в августе, глядит на мать умными глазами и понимает будто всё – ну, мол, умаялась, матушка, а ты как думала, это тебе не орешки с Манькой щёлкать, не в бабки играть.
– Счас, счас, родненький, я только отдышусь немножко, очураюсь… чай вскипятим… с картошкою намнёмся. А после и… на сыто-то и… спа-ать.
Поужинали. Матрёна подтопила на ночь русскую печь, уложила возле неё на кроватку сына, накрыла его поверх одеяла еще и суконным платком и, поцеловав, вышла в прихожую, где и расположилась с валенком, дырявым со всех сторон, думая, как бы и чем его надёжней залатать.
На улице чуть сдало, потеплело. К стёклам снаружи то и дело с тихим шорохом прибивались мохнатые снежинки, подтаивали, заглядывая в избу, и сползали вниз. На оконных переплётах с внешней стороны собрались небольшие сугробики.
Ох и долгая, почти восемь месяцев, в Шелудянке зима. С ума сойти можно, пока переживёшь. Да одним-то, без мужика – и вовсе.
Матрёна приткнула подошвами к печи подшитые валенки, перечитала последнее письмо от Захара с фронта и собралась было ложиться спать. В дверь кто-то постучал. Не свекровь ли рано так вернулась? Да в кою пору, с её-то ногами. Ну, разве кто её подвёз?
И вот уже: на столе – бутылка водки, в чашке – большие куски варёного лосиного мяса, а на клочке старой газеты тонкими пластиками нарезана мороженая, лосиная же, печень.
За столом с пустым левым рукавом офицерской гимнастёрки сидит Арынин Александр. Напротив, вытирая платочком глаза, – захмелевшая от стопки Матрёна.
– Я ж тебе, дура ты, назло тогда, – прижав к колену коробок, пытается зажечь спичку Александр.
– Ой, ну не знаю. Ведь я же видела, как ты с ней целовался, дак и всё вот…
– Целовался, целовался. Мало ли с кем ни целовался. Я ж говорю: тебе назло…
– Не знаю я, кому назло, а она говорила, что и не только целовался… ой да уж, ладно, чё там, Господи!
– Вот ведь кобыла сивая!.. Пусть-ка не брешет. Нужна она мне… как барану сандалеты. Ну да это, чёрт с ним, ладно, но не могу понять я только… А почему Захар, тюфяк-то этот?
– Не всё равно ли?.. Он предложил – я и пошла.
– А теперь?
Матрёна пожала плечами.
– А чё теперь?
– Чё, что ли, любишь?