И когда на исходе дня, праздничного, воскресного или просто-напросто удачного, возвращался Нордет домой, Нордетиха, едва накинув шаль, уходила, но точнее, улетучивалась до соседки, а Нордетята двенадцатью коротенькими, но проворными ножками разбегались, как крольчата, по всему Козьему Пупу. Безо всякого интереса поглядывая на них в до блеска вымытые всегда окна, безучастно говорят в таких случаях козьепуповцы: вон, мол, опять подался табор в горы.
Как и все коренные островитянки, Нордетиха отличалась преданностью и покорностью своему мужу, позволяя себе лишь единственную вольность, в добрые минуты жизни называя его Скворушкой, а в худые – Скворешником.
Нордет, не разуваясь, что, по его твёрдому убеждению, было высшим проявлением и признаком настоящего мужа, мужика, отца и хозяина, ложился на кровать и маленькими бурыми глазками в одиночестве подолгу упирался в потолок. И потолок, конечно, то резко падал вниз, то уносился в невероятную высь или начинал вдруг вращаться с песнями да частушками вокруг засиженной мухами электрической лампочки. Такое поведение потолка Нордету было не в диковинку, и поэтому его маленькие бурые глазки, подобрев, тускнели, тускнели и в конце концов прикрывались урюковыми веками.
Так всё и было.
А ещё было вот как:
Кровь в жилах Нордета не кисла, что уж что уж, только не это. Кровь в его жилах была подчинена чёткому, отлаженному ритму: голова – ноги, ноги – голова. Нордет ритм этот ощущал всеми клетками своего длинного, чуткого, как сейсмограф, тела и регулярно про себя фиксировал: старые дрожжи – новые дрожжи; новые дрожжи – ага, ага, скворцы в скворешник залетели. Чёткость ритма обеспечивалась до сей поры добросовестной службой сердца, которое было у Нордета больше Вселенной. Вселенной, может, и не больше, но и ненамного Её меньше, ибо вселилась же в него каким-то образом песня, длиннющая настолько, что, добравшись до магазина, расположенного на другом краю Правощёкино, Нордет и до середины её не успевал приблизиться. Песню, бесконечную, как цыганские дороги, допевал он у прилавка и на обратном пути. И было у этой песни два варианта: весёлый и печальный. Выбор варианта зависел от настроения, а настроение Нордета зависело от всего, даже от солнечного зайчика.
Весёлый вариант песни начинался так:
Расскажу вам о Нордете,
Как Нордет живёт на свете.
И вот как он заканчивался:
Миру – мир, войне – война,
А Нордету – чан вина.
Второй вариант общего с первым имел только мотив, но исполнялся гораздо медленнее, задумчивее, со щемящими душу захлёбами да со скворчинными пощёлкиваниями, но отличался в корне текстом.
Начальными строчками его были такие:
В атмосфере есть предмет
Под фамилией Нордет.
И такими вот были его заключительные слова:
Гаснут звёзды, меркнет свет —
Без рубля сидит Нордет.
Кроме веселья и печали знал Нордет и промежуточное состояние духа, пребывание в котором осложняло выбор варианта и обрекало Нордета на неописуемые душевные муки. Это обстоятельство и побудило его обратиться к автору первых двух вариантов с тем, чтобы тот как можно скорее (не за спасибо лишь одно, конечно) создал и третий.
А пока Нордет изо всех сил старался в промежуточное состояние не впадать, а оказавшись в нём (по причине затянувшегося безденежья или: «лабаз закрыт, и в багажнике дуля»), побыстрее из него выкарабкаться.
Добавлю ещё только то, что даже Нордетиха, будучи не в силах переносить Скворушкины страдания, встретившись как-то с автором с глазу на глаз, попросила его слёзно о том же самом, то есть – поторопиться с сочинительством (не за спасибо только, разумеется).
Но кто же этот гений, спросите вы, кто творец этих замечательных куплетов? И в своём предположении вы окажетесь правы. Да, это он, Левощёкин Володя, тракторист, соратник Михаила Трофимовича по работе.
Ещё тогда, когда учился Володя в шестом классе, обследовавшие козьепуповских школьников врачи дали ему бумажку, взглянув на которую, представители Бородавчанского районо больше никогда не донимали Володю обязательным восьмилетним образованием. И после этого не одну весну и осень, закинув удилища на плечо, ходил Володя мимо школьных окон, изводя завистливых козьепуповских учеников, на Песку, на Щучку, на Пескощучку, на Щучкопеску и, конечно же, на Козье озеро, где, вероятно, в созерцании поплавка и водной глади и сформировался его поэтический гений.
Имел Володя, как, наверное, и полагается поэту созревающему, на своём юношеском лице прыщи. И были у него ясные, правдивые, цвета монетки-серебрушки, глаза.
В момент своего совершеннолетия, выпавший на Ильин день, самый разгар рыбалки, Володя забросил на чердак удилища и поехал в город, чтобы устроиться там на поэтическую работу в Бородавчанское отделение милиции. Целомудренные глаза Володины и поэтические прыщи его весь отдел кадров привели в величайщий восторг. И быть бы уже Володе сотрудником упомянутого учреждения, но возьми, как на грех, да и попадись кому-то на вид выданная парню врачами пять лет назад злосчастная бумажка.
И, таким образом, остались для Володи голубою мечтой серо-голубые погоны и золотистые со звёздочкой пуговицы – к его огорчению, но к счастью и ликованию козьепуповских девушек.
Аосенью он поступил в Пескощучьевское профессионально-техническое училище и уже год спустя разбирался в тракторе, как в стихах, а в стихах – как в тракторе.
Ко времени моего рассказа стихами Володиными были исписаны две общие тетради по девяносто шесть листов. Авторскою рукой тетради были оформлены так:
На титульном листе большими малиновыми буквами:
ВЛАДИМИР ЛЕВОЩЁКИН-КОЗЬЕПУПОВСКИЙ
Выполненная тушью в середине листа надпись гласила:
СТИХИ СОБСТВЕННОГО СОЧИНЕНИЯ
И чуть ниже:
А уж в самом низу:
КОЗИЙ ПУП. 1975 – 197… ГОДЫ
И попрошу заметить, ведь не просто там «Левощёкино», а – «Козий Пуп», что само по себе (не я один так думаю) наталкивает на мысль: истинно, чужд гению дешёвый патриотизм.
На внутренних разворотах корочек первого и второго томов приклеены снимки симпатичных девушек из всевозможных журналов, под которыми наискось – чтобы смотрелось красивее – сделаны лаконичные надписи вроде такой вот:
Мила, голубушка, мила,
Да есть и помилее КТО-ТО!
Я, могу вам похвалиться, не только видел, но и держал в руках эти сборники со страницами, буквально залитыми слезами козьепуповских читательниц, и скажу откровенно: не было предела моему изумлению, и я был просто потрясён. А особенно теми виршами, в которых тоскующий дух поэта, оставляя дома, на табуретке, своё бренное тело, уносится в поисках Большого и Настоящего в за-козьепуповские дали. Но в спазмах восторга меня оставил коротенький шедевр, в котором воображение стихотворца забегает за ЛЮБИМОЙ, ненавязчиво увлекает ЕЁ в те же закозьепуповские просторы и бережно заставляет там, сказав, конечно: мол, прости, РОДНАЯ, не неволю, – пасть на колени и рыдать над «телом ромашки, раздавленным грубым медведем».