– Фриц?.. Ну, Фрицем, может, и куда б ещё ни шло, только баба ни за что не согласится, – сказал Тарас Анкудинович, – ни за какие деньги так не станет называть.
– Ачё?
– Сестра её в Ялани замужем за немцем.
– Ну не станет так не станет. Пусть зовёт его, как хочет, – сказал Захар Иванович. – А ты втихаря подзывай его так… и старайся, чтоб почаще – всё, может, хошь наполовину больше вымахат.
– Ну ладно, попробую её уговорить. Фриц, так уж и для всех пусть будет – Фриц, а то и знать толком не будет, как его зовут, и… жалко другую половину, на которую не вырастет.
– Это, конечно, уж не дело. Скотина, она тебе не бревно какое, – сказал Захар Иванович. – Скотина должна иметь имечко и назубок его помнить – не зверь дикий, среди людей живёт, а некоторых ещё и поумней, пожалуй, будет… есть такие… Не грех бы ей и фамиль давать, тут уж и по хозяину можно. Правощёкин, например, а, Фриц Такоевич…
– Но, или Шелудянкина… как её там… Зорька Захаровна.
– А ты, Тарас, ты это вон чё, ты это… радио послушай-ка. Там каких только имён не называют, иной раз услышишь, а после месяц мозг мозолит… прилипнет будто.
– A-а, то ли приснилось мне, то ли и в самом деле говорил Заклёпа, будто умная она, свинья-то, шибко, если бы не копыта…
– Ну а копыта-то при чём здесь?
– Да он, Заклёпа, говорил, будто руль в ракетах ещё для копыт не придумали, а так бы она, парень, давно, вперёд собаки, в космос бы слетала.
– А-а.
– Говорит, башкой-то всё, мол, понимат, а ухватиться нечем. И ещё он – болтал, нет ли? – говорит, если бы не копыта, она давно бы уж палку в руки взяла и, чёрт-те знат, кем бы уж к этому времени стала, не мы б её – она бы нас на мясо-то держала.
– Да-а, интересно… Интересно, Тарас, если мы, люди, от обезьяны происходим, то она, засранка, от кого?
– А это, парень, у Заклёпы бы спросить, тот шибко дошлый в этой области.
Так беседовали Захар Иванович Шелудянкин и Тарас Анкудинович Правощёкин. А солнце – на юго-западе уже – готовилось укрыться в тучи. Свет слегка померк, в лесу сделалось прохладно. И мужики, спохватившись и забеспокоившись, к тому же всё уже допив, начали собираться.
У развилки дорог Захар Иванович и Тарас Анкудинович остановились и сели на траву передохнуть. Первый достал папироску, а второй набил и раскурил трубку.
– Дак ты, Тарас, хошь бы машину, что ли, обождал какую. Не пешком же эку даль да с космонавтом этим шлёпать.
– Нет, парень, я теперь на машинах не ездок. Лучше уж пёхом – поспокойней, к утру, глядишь, и дошагаю.
– Пошто ты так?
– Да так.
– Дакчё?
– Дак чё. В прошлом годе я тоже как-то, об эту же вот пору, даже и число запомнил, тринадцатого сентября, когда Нордет на грейдере-то помер… да знашь, наверное, слыхал… взял в городе поросёнка, словил по дороге попутку, МАЗ-то этот, у которого кабина больше, чем моя изба… или не МАЗ… да хрен бы с ём, попутка – и попутка. Сел туда я вместе с поросёнком. Тоже уж большенький был. Только наш, простой, называй того как хошь, всё равно… заморышем и сдох бы. Ну и вот. Сидим в машине мы. Машина едет. А перед мостом через Щучку там у нас колдобина… так и осталась. МАЗ – в неё – и долбануло. А поросёнок – у меня с рук да и на руль шофёру. Тот: а-а-а! – машина в сторону, потом – с моста и прямо в речку. Я-то с горем пополам выбрался, хошь и плавать не умею, сел на колесо, а поросёнок до сих пор в Щучке воду где-то рассекат, сети рыбакам рвёт, если уж в просторы океанские через Ислень не вырвался да в акулу не превратился… может, и в лодку подводную, дак чё! С того дня, парень, зарёкся, теперь на машину меня и силком не заташшышь. Лучше уж пёхом – пусть и дольше, да спокойней. И помру, наказал бабе, дак на клад-бишшэ чтоб на телеге… на санях ли.
– Хэ-хэ-хэ. Ты мне чё-то, Тарас, тоже историю одну напомнил. Старуха тут у нас есть, Клавдея Пахомовна, знашь, может, Мотоциклом-то её ещё зовут… А у неё баранишко был, бодучий уж шибко, редко такие родются, хошь и имя носил чисто нашенское, смирное – Тихоня. Где только Клавдея, бывало, ни наклонится да ни обробет, а он, зараза, тут как тут, вылетит, сволочь, да бодалами своими со всего маху в задницу ей – бум! Она уж, грешным делом, хошь и до кого коснись, дак… как управляться идти, так подушку сзади в трусы подпихиват. Беда, парень, заставит. Ладно, с тылу вроде обезопасилась, но голову-то и под подушкой не спасёшь, а каску мотоцикольную, посоветовал ей кто-то, из-за прозвища своего надевать отказалась. И вот, решила Клавдея избавиться от этого бойца. Вывела его на дорогу и тоже, на тебя же стой, думат: машину, мол, попутную поймаю. Едет самосвал – Клавдея руку тянет – голосует – останавливатса, значит. В кабине паренёк, спрашиват: куда, мол, бабка? Да вот, говорит, в город, бандита этого шельмованного, шарамыгу эту, бича этого проклятушшэго сдать, дескать. Ну садись, бабка, только в кабину-то нельзя – врёт ей, значит, – милиция, дескать, запретила старух в кабине возить. А мы, говорит Клавдея, радая, не велики баре – и в кузове нам ладно будет. Так-так, давайте, дескать, оба в кузов, барана, мол, привяжем, чтобы не выпрыгнул, а ты, бабка, говорит, ложись, вытянись и – чтобы носу не высовывать! – то подведёшь, мол, что и прав лишат моментом. Привязали барана, Клавдея распласталась в кузове, не дышит – поехали. Куда едут, ума не приложит, не видит Клаша, чувствует только, что дорога изменилась, трясти уж шибко стало. Ну, думат, напрямую где-то или грязи ли какой в объезд. А тут и замечат: то ли чё тако, то ли в крутую гору стали подниматься. Лежит, не шевелится. И поползла, и покатилась вон из кузова. Руками бы за чё вцепиться, ну дак а было бы за чё. Шлёпнулась в лужу. Глаза грязью залепило – и ни рожна не различит.
А когда шары-то проскребла – красенькая лампочка за ёлками мигнула и исчезла. Какой-то охотник потом её, Клавдею-то, из леса вывел. Да, говорит, не застрелил её маленько: катится на меня, мол, чё-то чёрное, только кусты трешшат да кочки разлетаются. Парень-то этот в кузове не то уголь возил, не то асфальт, дак извозилась. А дома у неё корова с ног сбилась, извелась – трое суток была недоёна, всю деревню наскрозь проревела. Вот чё, парень, ишь ты как.
– Да, Захар, каких только земля наша не носит.
– Да, парень… Да, парень, – повторил Захар, чтобы голос свой послушать. – Да ведь я же, Тарас, пьяный.
– Дак и не диво, – сказал Тарас. – В ней же, в холере, градусов девяносто, вряд ли мене.
– Да-а. Ежлив не боле. А я, Тарас, до сорок пятого ведь эту гадось в рот не брал. Ни капли, – сказал Захар Иванович.
– Чё, и на фронте? – удивился Тарас Анкудинович.
– Да считай, что и на фронте. Не принимал. А как всё получил ось-то. Двадцатого числа мы Варшаву польскую проходили. В одном доме постучались – не пускают, в другом – опять нет. Плюнули. А тут плошшадь небольшенькая, мошшёная, как в Риге – видел… Решили заночевать прямо посередь неё. И нашли бы, может, чё другое, пустой бы дом какой где, дак устали шибко. Расположились. Костры из всякого хлама развели. А я, чё-то понадобилось мне, в мешок полез, наклонился, шарю в ём. Ноги-то мне, чуть ниже задницы, и обожгло… стегно-то сзади. Хошь бы в бою уж где, дак так бы не обидно… да и место-то такое – задница, сам понимать… Поиздевались в госпитале же, сёстры – и те хихикали, хотя и навидались… А этот малец… развалины напротив… из автомата очередь пульнул. Кости-то не задело, так только, мякоть продырявило. Парнишка меня перевязыват, а ребята мальца этого, поляка, или кто он там был, лет четырнадцати-пятнадцати, выудили оттуда, на плош-шадь выволокли – и давай его ногами да прикладами охаживать – злые – вроде война к концу, а тут… А мне бы хоть слово сказать, чтобы они отступились, дак нет, смотрю, а рот – словно булавкой кто его мне застегнул. И порешили так мальца, и сами-то очумели, когда заметили, – хотели только проучить. А после госпиталя своих в Германии уже догнал, отдают мне письма. Читаю то, что от Матрёны, а она и пишет, вот, мол, Захар Иванович, парень-то наш – первенец, меня призвали, он вскорости и народился – парень-то наш, пишет, двадцатого января ночью закашлялся, посинел и помер, так и откачать не могли, а двадцать второго, мол, и похоронили экого младенца. А я тут мальца того, поляка-то, будто вспомнил и увидел, да ясно так, и время – то-то сопоставил… Взял я, Тарас, у ребят спирту, кружку полную набуровил и выпил. Мне даже лейтенант слова не сказал, только поморшылся, будто выпил он, а не я. Хороший был мужик, образованный, погиб в Берлине десятого мая, сидел на лавочке – шрапнелью… Вот, парень, тогда-то я и понял, что есь Ано… там, в небе, како, не знаю уж, но есь. Тогда-то я его, крешшэние спиртное, вроде как и принял. Вот с тех самых пор и потчую себя маленько этой гадосью, выпил – и вроде как отъехал от всего. Дак чё, Тарас, мы никому же не мешам. Ведь правильно?