– Я тебя понимаю: он же тебя бил, – сказала я.
– Мне плевать, что он бил меня, – рявкнул Сальвадор, обернулся ко мне, и в его глазах блеснул огонь. – Меня-то ладно, переживу. А вот что он бил ее – на это мне не наплевать. Я его ненавижу: как он посмел ее бить. И себя ненавижу за то, что не смог его остановить. Ненавижу себя: почему я не смог ее уберечь?
– Ты не виноват, Сальвадор. Разве ты мог ее от него уберечь? Ты же не телохранитель.
Он посмотрел на меня странно, потом невесело хихикнул:
– Ну-ну. Кто бы говорил…
Я хотела было ответить, но сказать мне оказалось нечего.
Он отвел глаза, посмотрел на другой берег, где в тени деревьев сидели и завтракали мой папа и его мама.
– Я так думаю: в наших силах – беречь друг друга, как телохранители, – сказал он. И пожал плечами. – Нам ведь больше не на кого положиться.
Ох уж этот Сальвадор. Умная голова. Ну, наверно…
Я глянула на него краешком глаза. Сидит в воде. Щурится и хмурится, типа он кремень. Но одновременно заметно: какое там «кремень». Заметно, что он еще мальчишка, что ему страшно и грустно.
Брось, Койот, не дури: а то ты по себе не знаешь, что можно одновременно быть твердой, как кремень, бояться и грустить, а то ты сама не знаешь, что в одном человеке могут уживаться миллионы разных черт.
Сколько же на свете печали. Что есть, то есть.
Я оттолкнулась от дна пятками, и течение подхватило меня, и я врезалась в плечо Сальвадора. Он перехватил мой взгляд. Покачал головой:
– Нет. Перестань. Не надо.
– Чего не надо?
– Не надо так на меня смотреть.
– «Так» – это как?
– Как?! А то я не вижу. У тебя в глазах… это самое… сочувствие. Я такие взгляды хорошо знаю. И терпеть их не могу. Не надо нас жалеть. Мы что, для этого повод даем? Мы прорвемся.
Я поперхнулась, постаралась избавиться от сочувствия во взгляде, хотя, пока Сальвадор не сказал, даже не догадывалась, что смотрю на него именно так. Потому что я тоже хорошо знала эти взгляды. И тоже терпеть их не могла.
– Ладно, – сказала я. – Да, на меня тоже такими глазами все время смотрят. Везде, куда бы мы ни приехали. И я тебя понимаю. Нет ничего хуже.
Сальвадор кивнул, поскреб щеку, глянул на другой берег.
– Сальвадор, давай договоримся. Здесь, на этом самом месте, клянусь никогда тебя не жалеть, если ты поклянешься никогда не жалеть меня, – и я протянула ему мокрую руку.
Его брови поползли на лоб, уголки рта дрогнули:
– Правда?
– Правда, – сказала я, протягивая руку. – Ноль сочувствия.
Около секунды он пялился на мою руку, а потом пожал ее. У него рука тоже была мокрая, но, в отличие от моей, теплая, он бережно сжал мои пальцы.
– Ноль сочувствия, – эхом повторил он.
Мы около минуты держались за руки, а потом словно бы одновременно опомнились: ну надо же, за руки держимся, – расцепили руки и уставились в разные стороны.
– Ты не боишься, что он за вами погонится? Твой отец?
– Не-а. По-моему, ему никогда особо не нравилось быть семейным человеком. И отцом тоже не нравилось. Он знал, что мы уезжаем, но даже не пробовал нас удержать. Мне кажется, он только рад, что мы ушли, – последние слова Сальвадор произнес хрипло, отвернулся, закашлялся, а я промолчала – пусть успокоится.
– Ну ладно, – сказал он через несколько секунд. – Твоя очередь рассказывать. Зачем вы на самом деле едете в Монтану?
Если честно, даже не знаю, планировала ли я посвящать Сальвадора в свою затею, а если да, то во всю или нет. Но мне стало ясно как день: после всей невеселой правды, которой Сальвадор со мной поделился, он заслуживает того, чтобы я рассказала ему правду, всю правду и ничего, кроме правды.
Я набрала в грудь воздуха: типичный вдох «ну-ладно-начнем-пожалуй». Взяла быка за рога.
– Ну, в общем, на самом деле мы едем не в Монтану, – начала я. Выложила все начистоту. Рассказала Сальвадору про парк, про коробку памяти, про телефонный разговор с бабушкой, а он слушал, придвинувшись близко, молча, кивая и хмурясь. Да, что-что, а слушать Сальвадор умел. Некоторые слушают, не прислушиваясь, но Сальвадор не такой. Я постаралась изложить все покороче, но Сальвадор обдумал и сохранил в памяти каждое мое слово. Когда я умолкла, он неспешно кивнул – как бы сам себе:
– Да-а. Это… Это не игрушки. Я хочу сказать, дело у тебя важное. Не блажь какая-нибудь. Надеюсь, ты вовремя туда доберешься.
– И я надеюсь. И не забудь: когда Родео рядом, об этом ни слова, ни полслова. Если он узнает, куда мы на самом деле едем, то развернет автобус быстрее, чем… даже придумать не могу… В общем, моментально.
Сальвадор серьезно кивнул, потом глянул на тот берег, на Родео:
– И долго ты будешь держать это в тайне?
Я вздохнула:
– Как можно дольше. Или даже дольше, чем смогу.
На том берегу взрослые доедали завтрак, начинали разминать ноги.
– Наверно, пора плыть обратно, – сказала я, и Сальвадор повторил: – Да, наверно, – и мы встали, и сделали пару шагов вперед, на глубину, но тут Сальвадор остановился, заглянул мне в глаза и сказал: – Послушай. – И я на миг замерла, подумав, что он хочет меня обнять или еще чего-нибудь, но он просто протянул мне руку, сжатую в кулак, слегка усмехнулся и сказал: – Койот, ты крутая. – И я ударилась с ним кулаками, и тоже улыбнулась, и сказала: – И ты, Сальвадор Вега, тоже крут.
Я снова посмотрела на реку:
– Тьфу ты черт.
– Чего?
– Я уже нарушаю наш договор.
– Это как?
– Я хочу сказать, мне тебя все-таки жалко.
– Почему вдруг?
– А потому, что сейчас, когда мы поплывем обратно, я тебя сделаю, как маленького, – сказала я, но, не договорив, фыркнула, а он покачал головой, засмеялся, сказал: – Заткнись уже, Койот, – и обрызгал меня водой. Вот так и закончился наш разговор.
Глава девятнадцатая
Итак, вот вам одно воспоминание. Одно из тех странных воспоминаний, которые кажутся волшебными и нереальными, словно песня, которую напеваешь во сне и просыпаешься с ней на устах. Когда я о нем думаю, оно кажется мне сладким и зернистым, словно тростниковый сахар. Возможно, потому, что начинается оно с того, как я уснула. Или потому, что в нем было настоящее волшебство. Не знаю. Но вот оно, это воспоминание.
Мы съехали на обочину. По-моему, где-то в Неваде. В тот вечер Родео гнал автобус, пока пустыню вокруг нас не посеребрил свет полной луны, пока небо не переполнилось звездами. Ехали мы не по какой-нибудь широкой федеральной автостраде, а по скромному двухполосному шоссе. Родео опустил стекло, и нас обдувал прохладный воздух пустыни. Радио молчало. Когда на встречной полосе не было машин – то есть почти всегда, – Родео гасил фары Яджер, и мы мчались сквозь ночь, и только луна указывала нам дорогу.