Переночевав на ковре в гостиной, утром я ушел верстать «Новый американец», а вечером кровать была внутри. Ира отказалась объясниться, и я годами перебирал варианты, остановившись, в конце концов, на телепортации.
Кровать, надо сказать, не оправдала ожиданий. Она вызывала морскую болезнь, и мы обрадовались, когда гектолитр воды из прохудившегося матраца залил соседей. Утихомиривая их, мы распилили монстра и выбросили по частям. Тайна, однако, сохранилась и не давала мне покоя. С тех пор я стал присматриваться к жене, особенно по ночам, после триллеров про ведьм и вампиров.
Главным из её парапсихологических свойств было сверхъестественное упрямство. Приняв решение, в том числе – вопиющее, она не вступала в переговоры со мной, судьбой и начальством. Ира не верила в любую иерархию, отрицала просвещенный софизм и шла, не разбирая дороги, к цели, внушенной ей разумом, случаем или капризом. Еле успевая уворачиваться, я и тут вспоминал маму, которая брала свое тихой сапой.
– Муж, – твердила она, – в семье голова, а жена – шея.
Но Ира не верила в дипломатию. Выслушав мои цветистые аргументы, она не вступала в риторическое соревнование, а поступала по-своему – часто с умом, иногда – с пользой, но всегда – без оглядки.
Чтобы выжить в таком браке, я вел себя как посол в тоталитарной державе: предлагал на выбор два варианта – плохой и тот, что мне нравился.
– Серебряную свадьбу, – размышлял я вслух, – можно отметить, собрав сто гостей в брайтонском ресторане, а можно – вдвоем в Венеции.
Отель «Дом Рёскина» стоял на набережной канала Джудекки. Туристы с лайнеров заглядывали к нам в окно, и мы махали им, не вылезая из постели. К годовщине я подарил ей синюю птицу работы стеклодува с Мурано. Она мне открыла секрет водяной кровати.
– Чтобы она пролезла в спальню, – сказала жена, – надо было открутить деревянный порог перед дверью.
– Слава Богу, а то я уже подумывал об экзорцизме.
3
Набрав – вместе с родителями – век супружеского опыта, я решусь сказать, что с годами брак приобретает устойчивость не пирамиды, а небоскреба, безнаказанно виляющего под порывами любого ветра, не исключая ураганного, как в случае с «Сэнди».
За его приближением мы следили по телевизору. Захлебываясь от возбуждения, синоптик предупреждал, что ураган высадится на берег между статуей Свободы и мостом Джорджа Вашингтона.
– Это же – мы, – правильно рассчитала жена и предложила переехать в узкий коридор, чтобы нас не раздавила крыша.
Я возражал, надеясь увидеть приливную волну в десятиэтажный дом. В нашем было два этажа, и оба стонали. В самый интересный момент телевизор пискнул и отключился вместе с остальным электричеством. Стало страшно, темно и скучно. Натянув одеяло на голову, мы ждали худшего и незаметно заснули.
Утром обнаружилось, что у одних соседей ураган сдул крышу, у других – выбил окна, у третьих – повалил уже пожелтевший клен, и мы долго любовались им с балкона под нежарким осенним солнцем, пока я не вспомнил о холодильнике. В нем прозябали без тока три сотни закрученных на зиму пельменей. Позвав друзей, мы быстро, чтобы успеть до заката, пообедали дважды и разошлись в тихой темноте.
Ураган стер все, что принес прогресс: радио, светофоры, связь, интернет. Оставались, как у Пушкина в Михайловском, книги, но только днем, вечером приходилось экономить свечи. Когда осталась одна, мы перешли на аварийный режим и взялись за Мандельштама. Запалив с одной спички фитиль, я читал первую строфу, которую мы толковали, погасив свечу.
Воздух пасмурный влажен и гулок;
Хорошо и не страшно в лесу.
Легкий крест одиноких прогулок
Я покорно опять понесу.
– Мандельштам, – начинал я, ссылаясь на Парамонова, – поэт культуры.
– Тогда почему, – удивлялась она, – ему не страшно в лесу, да еще и одному?
– Ну, он не совсем один – с крестом. Еще хорошо, что с «легким», который ничего не перечеркивает.
– И раз «опять», значит, привык: своя ноша не тянет.
– Если путь не ведет к Голгофе.
– Он себя и не сравнивал. Но ведь помнил, будто уже в 20 лет знал, что ему предстоит, – заключал я и зажигал огарок, чтобы прочесть следующую строфу.
За неделю без света мы едва закончили сборник «Камень», и я жалел, когда починили электричество.
– Любовь посредством Мандельштама? – заинтересовался рассказанным фрейдист Парамонов.
– Камасутра книжника, – поправил я его, заодно решив, как назвать свою любимую книгу.
Гарлем,
или
Утрачено в переводе
Перебираясь в Америку, я не беспокоился об английском. Родной язык меня тревожил больше иностранного. Как все, кто никогда не был за границей, я знал, что попавшие туда соотечественники забывают родную речь и говорят, словно герои «Войны и мир», на макароническом наречии, мешая слова и путая ударения. На этот случай я припас для чужбины четыре тома Даля, выменяв словарь на зачитанный восьмитомник Джека Лондона – из расчета два к одному, как меняли доллары на рубли по официальному курсу.
Английскому я давал две недели, от силы, делая скидку на варварский американский диалект – три. В конце концов, я уже и так знал английский, изучая его по настоянию отца. Сам он выписывал и с отвращением читал газету британских коммунистов, которая сначала называлась «Ежедневный Рабочий», а потом обабилась до «Утренней Звезды». Впрочем, в Пражскую весну советская власть запретила и ее вместе с Дубчеком. Вместо прессы мне достался адаптированный томик Уильяма Сарояна. Сокращенный до полной невразумительности, он внушал уверенность в собственных познаниях и сомнения в умственных способностях американцев. Судя по Сарояну, с ними ничего не стоило договориться, ибо беседа ограничивалась диалогом:
– Кофе будешь?
– Конечно.
Тем страшнее был удар, обрушившийся на меня в Америке, когда я впервые услышал по радио прогноз погоды. Ураганная речь диктора не показалась мне ни членораздельной, ни английской, ни человеческой. До меня дошла жуткая правда: как Паганель, перепутавший португальский с испанским, я выучил другой язык. С той, конечно, разницей, что мой английский существовал лишь в школьной реальности, где знали, как перевести «пионерский лагерь», «передовой колхоз» и «переходящее знамя ударника».
Это значило, что в Америке предстояло все начать заново, и мне было хуже, чем другим, ибо я мнил себя писателем. В эмиграции я обнаружил, что лучше всего английский дается детям, таксистам и идиотам. Вторым язык был нужен для работы, первые и последние не догадывались о его существовании. Стремясь к общению и добиваясь его, они тараторили все, что попало, до тех пор, пока их не понимали.
– Для них язык, – утешал я себя, – средство транспорта, вроде джипа, доставляющего к месту без выкрутасов грамматики, которая оставляла меня немым.