— Так, ничего. Может, кино посмотрим?
— Давай.
Я подошел к полке с фильмами.
— Что ты хочешь смотреть?
— Не знаю. Сам выбери.
Я стал перебирать взглядом корешки дисков. Фильмы я покупал, руководствуясь тем, что они могут мне дать. Неожиданная образность, или визуальный язык, который я смог бы примерить на себя, или новые места, о возможности существования которых я не подозревал и не думал, а фильм становился мне проводником в них или же в эпоху или культуру, полностью мне чуждые. Короче говоря, я выбирал фильмы по таким сумасшедшим критериям, что, когда вечером нам надо было один из них посмотреть, нам никогда не удавалось осилить до конца черно-белое повествование о Японии шестидесятых годов или долго наблюдать за большими открытыми пространствами римских пригородов, где не происходило ничего, кроме встреч картинно красивых людей, что решительно контрастировало с реальностью изображаемого времени. Нет, когда вечером мы усаживались посмотреть кино, мы хотели развлечься. Нам нужен был фильм как можно легче и непритязательней. Та же история была и со всем остальным. Книг я уже почти не читал; если вдруг имелась под рукой газета, то уж лучше ее. Причем порог только повышался. Это был идиотизм, потому что такая жизнь ничего не давала, сводилась к времяпрепровождению. Хороший фильм запускает в нас какой-то мотор, приводит вещи в движение, потому что так оно и работает, — меняется не сам мир, только наше восприятия его. Будни, способные придавить нас, как в кино нога прижимает к земле чью-то голову, могут и вознести нас на вершины радости. Все зависит от взгляда смотрящего. Если он видит воду, которой изобилуют, например, фильмы Тарковского и которая превращает их в эдакий террариум, где все сочится, течет, плывет и дрейфует, где герои исчезают из кадра, но остается стол, и чашки на нем медленно наполняются дождевой водой на фоне грозной зеленой растительности на заднем плане, — то такой взгляд умеет разглядеть ту же дикую, экзистенциальную глубину и в буднях. Потому что мы плоть и кровь, жилы и кости, вокруг нас растут цветы и деревья, звенят насекомые, летают птицы, плывут по небу облака, идет дождь. Возможность смотреть взглядом, наполняющим мироздание смыслом, имеется всегда, но, по крайней мере, мы в нашей жизни ею всегда жертвовали.
— «Сталкера» потянем? — спросил я.
— Я не против, — ответила Линда. — Давай попробуем.
Я вставил диск в проигрыватель, погасил верхний свет, налил себе бокал красного вина, сел рядом с Линдой, взял пульт и стал выбирать язык титров. Линда свернулась клубком и прижалась ко мне.
— Если я ненароком засну, ты не обидишься? — спросила она.
— Нет, конечно, что ты, — ответил я и приобнял ее.
Первую сцену, где мужчина просыпается в темном сыром помещении, я видел три раза как минимум. Стол со стоящими на нем предметами, которые подпрыгивали и звякали, когда проходил поезд. Бритье перед зеркалом, женщину, как она пыталась отговорить его, но безуспешно. Но дальше мне продвинуться не удавалось. Линда положила руку мне на грудь и посмотрела на меня. Я поцеловал ее, она закрыла глаза. Провел рукой ей по спине, она прижалась ко мне плотнее, я перекатил ее навзничь, поцеловал в шею, в щеку, в губы, прижался лицом к ее груди, сердце колотилось, колотилось, стянул с нее мягкие спортивные штаны, поцеловал ее в живот, ниже живота… Она смотрела на меня своим темным взглядом, дивными своими глазами, но закрыла их, когда я вошел в нее. Мы не предохраняемся, прошептала она, наденешь? Нет, сказал я, нет. И когда я кончил, я кончил в нее. Как и мечтал. Потом мы долго лежали в обнимку на диване, ничего не говоря.
— Теперь у нас будет еще ребенок, — сказал я. — Ты готова?
— Да, — сказала она. — О да, я готова!
На следующее утро Ванья проснулась в пять утра, как всегда. Линда переложила ее в нашу кровать, чтобы еще несколько часов доспать вместе с ней, но я встал, включил ноутбук и взялся за перевод, над которым работал как консультант. Работа была скучная и бесконечная, я уже написал тридцать страниц отзыва, и это о сборнике рассказов объемом сто сорок страниц. Тем не менее я предвкушал работу и радовался, когда сидел и работал. Я был один и работал с текстом. Вполне достаточно. Но прилагались еще и приятные мелочи: включить кофеварку, услышать звук перетекающей в ней воды, учуять запах свежего кофе, выйти в темный двор, когда весь дом еще спит, выпить кофе вместе с первой за день сигаретой. Вернуться наверх и работать, пока на улице за окном прорехи между домами постепенно светлеют, а жизнь набирает обороты. В то утро цвет света с улицы изменился, потому что ночью лег первый тонкий снег и с ним иным стало настроение в комнате. В восемь часов я выключил компьютер, убрал его в сумку и пошел в крошечную пекарню метрах в ста от дома. Над головой хлопали на ветру навесы, тянувшиеся вдоль фасада. На мостовой снег стаял, но на тротуаре лежал и был испещрен следами всех, кто прошел тут ночью. Но сейчас на улице царила пустота. Пекарня, дверь которой я отворил через считанные секунды, имела крошечный размер и принадлежала двум женщинам моего примерно возраста. Входя к ним, ты попадал в какой-то нуарный фильм сороковых, где все женщины, включая продавщицу в киоске и уборщицу в офисе, обязательно неотразимые красавицы. Одна из хозяек была рыжая, белокожая и веснушчатая, зеленоглазая, с выразительными чертами. У второй были длинные черные волосы, чуть квадратное лицо и дружелюбные темно-синие глаза. Обе были высокие и худые, и обе непременно обляпанные мукой. Пятна муки на лбу, на щеке, на руках, на переднике где-нибудь. На стене висели вырезанные из газет статьи о том, что обе хозяйки сменили свои креативные карьеры на пекарню, поскольку это была их давнишняя мечта.
Рыжая вышла за прилавок на звон дверного колокольчика, я перечислил, что мне надо, — один большой хлеб на закваске, шесть цельнозерновых булочек и две с корицей, — одновременно показывая на них пальцем, потому что даже на одно норвежское слово в Стокгольме непременно ответят «Что-что?»; она сложила хлеб в пакет и пробила сумму на кассовом аппарате. С белым пакетом в руке я припустил назад домой, вытер снег с подошв о коврик перед дверью, а открыв ее, сразу услышал, что они встали и теперь завтракают на кухне. Ванья размахивала ложкой и улыбнулась, увидев меня. Все лицо было перемазано кашей. Она давно уже не соглашалась, чтобы мы ее кормили. Моей инстинктивной реакцией было стереть размазню, в том числе с ее лица; мне не нравилось, что она такая чумазая. У меня это в крови. Но Линда с самого начала осадила меня: в такой деликатной и чувствительной сфере, как еда, важно отсутствие строгих правил и требований, пусть Ванья делает что хочет.
Конечно, она была права, я и сам понимал и теоретически готов был признать ценность того, что ребенок жадно, свободно и шумно ест, хлопая ложкой и свиняча, но первый порыв мой был призвать к порядку. Потому что во мне говорил мой отец. Когда я рос, отец взвивался из-за крошки рядом с тарелкой. Я все понимал, я испытал, что такое требовательность, на собственной шкуре, и ненавидел ее всеми фибрами души, так почему мне тогда неймется передать ее дальше по наследству?
Я нарезал хлеб, положил ломти в корзину вместе с булочками, поставил чайник и сел за стол, чтобы завтракать со всеми вместе. Масло оказалось твердым, и я, пытаясь ножом размазать его по куску хлеба, прорвал его. Ванья уперла в меня взгляд. Я резко повернул голову и тоже уставился на нее. Она вздрогнула. Но потом, к счастью, рассмеялась. Я повторил трюк: опустил глаза в стол и сидел так долго, пока она почти не потеряла надежду, что сейчас будет интересно, и не переключилась на другое; и тут я снова молниеносно поймал ее взгляд. Она вытаращила глаза и подскочила в стульчике, а потом засмеялась. И мы с Линдой тоже.