…Как мать Пьера нас нашла? Ведь мы уехали далеко на юг, в Прованс. Дом стоял в низине, принадлежал дяде Мориса, дядя обретался в Африке, кажется — в Сенегале. Я была потрясена ее появлением. Она вылезла из спортивного автомобиля, за рулем сидел ее муж, худой, в веснушках. Он казался старым, рыжие волосы — явно крашеные, — были как пакля. После войны он открыл художественную галерею, помолодел, продавал сначала картины матери Пьера, потом у него откуда-то появились рисунки старых мастеров, несколько раз мы с ним встречались, он, словно мы были близки, жаловался на свою жену, на ее стальной характер, высказывал мне сочувствие, говорил, что Пьер ему был как родной, что его жена никогда не выражала никаких положительных эмоций, всегда губы ее были плотно сжаты, но художник она была потрясающий. И отрицательных эмоций тоже не выражала. Ничто ее не трогало.
Она руководствовалась только чувством долга. Я должна, мы должны, они должны, ты должна. Она должна была найти свою внучку, забрать к себе в Нормандию, долг двигал ею, сказала, что Пьер лежит в госпитале, симптомы прободения язвы, что в Париж они заезжать не будут, если поеду с ними, то высадят меня в Шартре. К тому времени мы все успели перессориться. Аннет с дочерью уехала первой. Деревня, в которой мы жили, кажется — Эквиль, была маленькая. Жена Мориса со мной не разговаривала. Я пела польские песенки ее мальчишкам. Получалось очень фальшиво. Морис решил брать у меня уроки польского и русского. Жена Мориса сказала ему, что было бы честно сразу сказать — что он от меня хочет? — и в таком случае она бы его поняла.
Я посмотрела в глаза матери Пьера. Она курила «Галуаз», пускала сизоватый дым в серое небо. Поразительно, она выкуривала в день три пачки, умерла, когда ей было больше, чем мне сейчас, незадолго перед смертью сократила количество сигарет до полутора пачек. Ни кашля, ни проблем с сосудами. Легла и не проснулась.
С моими документами только в Париж было ехать.
— Вы поужинаете или выезжаем сразу? — спросила я.
Она, кстати, и не поздоровалась. И я тоже.
Мы поужинали овощами, выпили две бутылки вина. Жена Мориса отозвала меня после ужина, сказала, что готова уступить мне мужа, но ехать мне ни в коем случае не надо. Потом она попросила прощения. Мы обнялись. Муж матери Пьера сказал, что лучше переночевать, а выехать рано утром. Они спали в моей комнатке, я с Розой в гостиной на диване. Всю ночь из комнатки доносилось, как он рыгал, ворочался, кашлял, под утро с удивительным прищелком выпустил газы и захрапел.
Мы выехали рано. Я сидела сзади, боком, ноги деть было некуда, Роза капризничала. Муж матери Пьера еще рыгал. Мы постоянно останавливались на перекуры. Нас ни разу не задержали, хотя несколько раз мы проезжали через полицейские посты. Полицейские только заглядывали в машину. Мать Пьера им махала, ее муж улыбался. Я спала в неудобной позе, когда вышла из машины в Шартре, чуть не упала — затекла нога, голова не поворачивалась. Оказалось, даже пропускной пункт немцев мы проехали без приключений.
Я поцеловала спящую Розу, взяла свой чемодан. Ни мать Пьера, ни ее муж даже не вышли мне помочь. Уехали, не попрощавшись…
…Мой племянник выглядел в нашу последнюю встречу спокойным, я бы сказала — умиротворенным. Его сын должен провести в тюрьме почти двадцать лет, его кузен, этот самый Вальтер, сын Ганси, должен был вот-вот умереть из-за целого букета тяжелых болезней, которые все проявились разом, лишили этого выродка всех тех удовольствий, в которых он купался столько лет. Мой племянник был, судя по его рассказу, совершенно одинок, его близкого и единственного друга, того, что, возможно, обрюхатил его жену, застрелили — он рассказал об этом, надо признаться, не в самый подходящий момент, к нам присоединилась жена Игнацы со своей сестричкой-ханжой, и та все время, пока Андре описывал на своем ужасном английском всю эту историю, так округляла гляделки, что я боялась, как бы они не выскочили на тарелку с десертом, — так вот, будучи полным банкротом, он обо всем говорил весело.
От него просто шла волна радости. Многое было непонятно, он вставлял русские слова, щелкал пальцами, подыскивая английское слово, не находил, чертыхался, несколько раз матерился, думая, что этого не поймет никто, а уж жена Игнацы русскую матерщину, благодаря мужу, знала, да и я кое-что помнила, но чувствовалось, что ему все с ним происходящее нравится, он как бы смотрит на себя со стороны. В школе, в Польше, Игнацы изучал русский язык, говорил плохо, но они с Андре друг друга понимали, понимали лучше, чем я — своего племянника.
Они болтали увлеченно, вспоминали первый приезд Андре в Париж, ужин в ресторане с американскими партнерами Игнацы, Игнацы сказал, что бывшая с ними тогда американка похоронила мужа и теперь одинока, что стремится удовлетворить все свои желания, что тем не менее очень несчастна, на что Андре глубокомысленно заметил, что смысл не в том, чтобы удовлетворять желания, а в том, чтобы их иметь. В нем виделась особая, редко встречающаяся страсть к неудачам и страданиям, есть такие люди, которым кажется, что страдания и неудачи возвышают, им хочется быть выше, значимее, чем они есть на самом деле, он с этим чувством говорил о болезнях сына Ганси, о том, как тот мучается из-за того, что годящаяся ему во внучки жена ушла, родила ребенка, отвергает какую-либо помощь, не сообщает, где она с ребенком находится и у кого, и уж тем более не дает Вальтеру своего ребенка — он не знал даже, какого ребенок пола, — она не слала фото, о чем Вальтер просил; и с таким же чувством Андре с жадностью слушал рассказ Игнацы о послевоенной Польше, о том, как уничтожали Варшавское гетто, — Игнацы помнил очень многое из того, что ему описывала приемная мать. Потом, после десерта, мы все впятером прошлись, Андре вспомнил, что его мать, вернувшись из Парижа, говорила «леже витрин», и это почему-то вызвало у свояченицы Игнацы приступ смеха. Она хохотала как заведенная.
Когда я в ресторане отошла в туалет, Андре рассказал об убитом своем друге, в убийстве которого замешан его находящийся в тюрьме сын, о том, что его друг не только обрюхатил жену Андре, но и сестру одной из заказчиц Андре, и та, видимо, подвинувшись умом, приезжала из какого-то города в Сибири, где добывают нефть и газ, приезжала с ребенком на руках, и требовала от Андре признать свое отцовство на том основании, что эту сибирячку обрюхатил его подчиненный, а когда Андре наотрез отказался, она, в свою очередь, отказывалась уйти из его квартиры, и Андре пришлось вызывать не полицию, а каких-то гангстеров, которые знали мужа этой сибирячки, и гангстеры увещевали ее долгой зимней ночью, оставив Андре наедине с малышкой — она родила девочку, — и Андре был готов поклясться, что девочка была как две капли воды похожа на его убитого друга.
Мне в этой истории не виделось ничего смешного, она была очень грустной, от нее веяло несчастьем, но лупоглазая свояченица Игнацы веселилась, утащила Андре на какие-то танцульки — я и понятия не имела, что где-то еще бывают танцы, не тряска под «бу-бу-бу», а именно танцы, и там они танцевали до упаду, а о том, что было потом, ни свояченица Игнацы своей сестре, ни Андре — мне не рассказывали. Он почему-то торопился вернуться. Говорил, что его ужасные крысы без надлежащего ухода будут хандрить и заболеют, хотя за ними приглядывает женщина из Средней Азии, которая убирается у них в подъезде, она очень ответственная, была у себя дома учительницей.