Ганси надел форму и вошел в спальню. Левый, кажется — левый сапог чуть поскрипывал. Я спросила — куда подевались те двое, мужчина и женщина, вызванные полицейским вместе со мной?
Какие мужчина и женщина? Ганси поправлял фуражку. Красная повязка со свастикой была деталью, придающей целостность всему облику. Было видно, что мой вопрос расстроил Ганси. Он легко расстраивался. Быть может, это было последствием ранения. Я спросила — те, кого вызвали вместе со мной, их тоже отпустили? Ну конечно, конечно, неужели ты думаешь иначе? — он в самом деле расстроился, расстегнул китель, запулил фуражкой в потолок, сел в кресло, стал жаловаться на то, что не может играть на скрипке, совсем не может. Руки дрожат…
…То есть за мной пришел не Ганси, а полицейский. В кепи, одутловатый, скучный. Я сидела под навесом, на деревянном поддоне. Даже на улице было душно. Ото всех, от меня в том числе, воняло. Меж ног зудело. Хотелось пить. Полицейский — во Франции их называли флики — достал блокнот. Выкрикнул три фамилии. Среди них — Карну. С первого раза я не поняла. Там, в их списках, я была Ландау. Осталась сидеть. Полицейский повторил фамилию Пьера. Очень громко. До меня дошло. Я вскочила. Двое, мужчина и женщина, уже стояли. Полицейский сказал идти за ним. Мы, трое, пошли. По дороге он отвел мужчину и женщину куда-то — Ганси потом объяснил, что их вызывали для маскировки, — я покорно ждала, смотрела в одну точку, — потом повел меня по долгим темным коридорам в конторку, где другой полицейский выдал удостоверение на имя Рози Карну и сказал, чтобы я убиралась. Первый ждал в коридоре, он вновь повел меня по коридорам, схватил за плечо, развернул к себе, содрал с моего пальто желтую звезду. Коричневым от табака ногтем поскреб ткань. Вытащил оставшуюся нитку. Чуть отодвинулся, дальнозорко осмотрел дело рук своих. Этот флик исключил меня из евреев. Другой дал мне имя дочери. На некоторое время. Мне тогда казалось — навсегда.
Но, конечно, все они делали по данным Ганси инструкциям. Флик посадил меня в машину, задернул занавески, сел рядом с шофером. От шофера пахло луком и свежеиспеченным хлебом. Шофер спросил — куда мы едем? — и флик ответил — на Гран Огюстен…
…Много позже я прочитала — тогда от меня ушел второй муж и я целыми днями лежала на диване, — что прощены могут быть самые страшные преступления, но — персональные, совершенные единолично, а вот участие в коллективных преступлениях, причем — любое, никогда прощено быть не может. Не с юридической точки зрения, а с высшей. Помню, тогда я подумала — существует ли эта высшая точка зрения? И верю ли я в ее существование? Подумала, что после всего произошедшего высшее существовать не может, оно должно самоустраниться, а если и продолжает существовать, то лишь как насмешка, сарказм, потом узнала, что подобные мысли раньше приходили в голову людям поумнее меня. И будут посещать еще многих.
Я читала не философский труд и не какие-то отвлеченные рассуждения. Это был роман, там шло повествование от лица молодого человека, которому казалось, что он влюблен в очаровательную девушку, но который еще не осознавал, что на самом деле его тянет к мужчинам, и первый его опыт с девушкой закончился ужасно, расстройством и неудачей, и молодой человек встретился с мужчиной много старше себя, который взял его почти силой, и позже раз за разом принуждал к близости, и, чтобы избавиться от зависимости от этого мужчины, молодой человек из чувства долга, из принятых на себя обязательств, которые заставляли его вернуться к очаровательной девушке, убивает того мужчину, пытается замести следы. Выяснилось, что убить того мужчину хотели многие; не только потому, что он был гомосексуалистом, доминирующим, жестоким, а и по многим другим причинам, и молодой человек оказывается втянутым в опасные еще более интриги и связанные с ними преступления и новые убийства.
Лежа тогда на диване, я думала, что совершить преступление персональное, в котором, кроме тебя, больше никто не задействован, очень трудно, почти невозможно. Ведь, скажем, если кто-то будет о преступлении знать, не сообщит, не предотвратит его, если будет знать, что оно готовится, то будет соучастником.
А еще там было написано, что самые жуткие преступники, кому тоже нельзя простить их преступления, это те, кто в самом низу, мелкие исполнители, не соучастники, а те, кто выполняет всю грязную, тяжелую работу. Так автор обозначал людей, которых молодой человек нанял, чтобы они помогли ему спрятать труп. Для меня таковыми стали те, кто выдает новые удостоверения, отвозит на Гран Огюстен, сдирает желтые звезды или, наоборот, заставляет их пришивать, те, кого я не видела, но про которых думала, что они расстреливают, метко, в затылок, как, я думаю, расстреляли тех взятых для маскировки людей.
— И где они теперь? — спросила я.
— Далеко, — ответил Ганси. — На свободе…
И добавил:
— В Дранси не расстреливают, если ты об этом…
…Бедный Ганси оказался несостоятельным. Не из-за ранения на Украине. Его мучала какая-то мысль. Только не угрызения совести. Помню, как с моей подружкой, полькой Эвой, просветившей меня, что вторая дырочка, за той, из которой писаешь, предназначена для мужских штучек, как мы вдвоем упросили Ганси дать нам рассмотреть его штучку. Она была остренькая, твердая. Эва деловито плюнула на ладошку и начала растирать ее. Эва объяснила, что от того, что мужчины всовывают свою штучку в эту вторую дырочку, начинает расти живот и потом рождаются дети.
— Надувают! — сказал со смехом Ганси. — Мы вас надуваем!
Ему нравилось, что с ним делает Эва. Она сказала, что мужчины суют штучку и просто так, и вот это уже очень плохо, подло, тут по телу Ганси прошла судорога, на красном кончике его штучки появилась белая капелька.
В той гостинице Ганси не мог добиться того, чтобы его штучка, уже не остренькая, толстая, но вялая и мягкая, приобрела твердость. Ни он не мог, ни я. Ему было стыдно. Он в этом признался. Мне тоже было стыдно! Только я ничего не говорила. Хотела одного — чтобы все это скорее закончилось. То, что из него все-таки вылилось, было темно-серым и неприятно пахло. Он долго мылся. Там была горячая вода. Сколько угодно горячей воды. Я не надеялась, что он освободит Пьера. Это было не в его власти. Я хотела знать — где Пьер? Где и почему его арестовали? Можно ли как-то облегчить его участь? Помочь? Я спрашивала, Ганси не отвечал. Он сказал, чтобы я уходила. Что он меня разыщет.
— Для чего? — спросила я.
Он не ответил. Вышел в другую комнату, вернулся с коробкой для обуви. В коробке были прекрасные кожаные туфли, на невысоком каблуке, прочном, широком, подошедшие мне идеально.
— А эти — выброси! — сказал Ганси.
— Да, конечно, спасибо, — я завернула свои фибреновые туфли с деревянной подошвой в ту бумагу, которой было выстлано дно обувной коробки. Прижала сверток локтем правой руки, а руку протянула Ганси. Сверток упал. Я подняла его, прижала локтем левой. Вновь протянула руку. Ганси кивнул и повернулся спиной.
Я вышла из номера. Человек с коричневыми кругами читал «Le Matin» на стуле в коридоре. Он посмотрел сквозь меня. Поверх газетного листа. Вернулся к чтению. Рядом с ним стоял свободный стул. Я уселась на него и переобулась в свои фибреновые туфли, которые грозили вот-вот развалиться, а кожаные завернула в бумагу, пошла по коридору…