Варгас, врач и атеист, принесший свой собственный бинокль и нож, чтобы исследовать чудо или проверить нечудотворный нос, сказал бы, что духовная искушенность Лупе была «довольно впечатляющей» для тринадцатилетней девочки.
Ривера, знавший, что Лупе была особенной, – на самом деле хозяин свалки, почитатель Марии и человек весьма суеверный, побаивался Лупе (ну что можно сказать о мыслях el jefe?) – этот Ривера, вероятно, был рад услышать, что религиозные убеждения Лупе прозвучали менее радикально, чем те, которые он слышал от нее раньше.
А эти два старых священника, отец Альфонсо и отец Октавио, – они, конечно же, поздравляли себя и персонал «Потерянных детей» с очевидным прогрессом в деле воспитания такого трудного и непостижимого ребенка.
Добрый брат Пепе, возможно, молился, чтобы судьба Лупе имела какой-то благополучный исход; может, она была не такой уж «потерянной», как ему показалось вначале, может, пусть благодаря переводчику, в жизни Лупе был смысл или хотя бы смысл религиозный. Лупе казалась Пепе новообращенной.
Не сжигать – вот, пожалуй, и все, что имело значение для дорогого сеньора Эдуардо. Конечно, никакой костер не был шагом в правильном направлении.
Вот, должно быть, что каждый из них думал. И даже Хуан Диего, который знал свою младшую сестру лучше всех, даже Хуан Диего не услышал того, что должен был услышать.
Почему тринадцатилетняя девочка думает о смерти? Почему Лупе выбрала именно это время, чтобы заявить о своих просьбах на случай ухода? Лупе была девочкой, которая могла читать мысли других – даже львов, даже львиц. Почему никто вокруг не смог прочитать мысли Лупе?
28
Эти пристальные желтые глаза…
На этот раз Хуан Диего был настолько погружен в прошлое или настолько отдалился от настоящего момента, что звук опускающегося шасси или даже толчок при посадке в Лаоаге не сразу вернули его к разговору с Дороти.
– Вот откуда родом Маркос, – говорила Дороти.
– Кто? – спросил Хуан Диего.
– Маркос. Ты ведь знаешь миссис Маркос? – спросила Дороти. – Имельда, у которой миллион туфель, та самая. Она все еще член Палаты представителей от этого округа
[53].
– Миссис Маркос сейчас за восемьдесят, – сказал Хуан Диего.
– Да, она действительно старая, – подтвердила Дороти.
Дороти предупредила его, что впереди еще час езды – еще одна темная дорога, еще одна ночь, в которой возникает и исчезает что-то незнакомое (тростниковые хижины; церкви испанской архитектуры; собаки или только их глаза). И, взяв в союзники тьму, окружавшую их в машине (хозяин гостиницы выделил им водителя и лимузин), Дороти стала описывать невыразимые страдания американских военнопленных в Северном Вьетнаме. Она, казалось, знала ужасные подробности пыток в ханойском Хилтоне (так называлась тюрьма Хоа-Ло в столице Северного Вьетнама); она рассказала, что самые жестокие пытки применялись к американским военным летчикам, которые были сбиты и попали в плен.
Снова политические спекуляции – старые политические спекуляции, думал Хуан Диего в сгущающейся тьме. Речь не о том, что у Хуана Диего не было политических убеждений, но, как писатель-беллетрист, он относился с опаской к людям, которые предполагали, что они знают, каковы есть (или должны быть) его политические взгляды. Это происходило постоянно.
Иначе зачем бы Дороти доставила Хуана Диего сюда? Просто потому, что он американец, и Дороти решила, что он должен увидеть, куда эти выше упоминавшиеся «испуганные девятнадцатилетние» приезжали на побывку-поправку, полные страха и ужаса перед пытками, которые ожидали бы этих парней, окажись они в плену у северных вьетнамцев.
Дороти обращалась к нему, как те рецензенты и интервьюеры, которые считали, что Хуан Диего-писатель должен больше проявлять себя в качестве мексикано-американца. Поскольку он и был мексикано-американцем, то не следовало ли ему писать как американец из Мексики? Или не надлежало ли ему и писать о том, что такое быть мексиканцем в Америке? (Не диктовали ли ему критики, по сути, о чем писать?)
– Не становись одним из тех мексиканцев, которые… – однажды выпалил Пепе Хуану Диего, прежде чем остановиться.
– Которые что? – спросила Флор у Пепе.
– Одним из тех мексиканцев, которые ненавидят Мексику, – осмелился сказать Пепе, после чего обнял Хуана Диего. – Ты же не хочешь стать одним из тех мексиканцев, которые всегда возвращаются, то есть которые не могут жить в других местах, – добавил Пепе.
Флор молча смотрела на бедного Пепе; она бросила на него испепеляющий взгляд.
– А кем еще ему не следует становиться? – спросила она Пепе. – А еще какие мексиканцы под запретом?
Флор никогда не понимала, при чем тут само писательство; как можно навязывать мексикано-американскому писателю свои представления, о чем он должен (или не должен) писать, – и как можно осуждать (подобно многим рецензентам и интервьюерам) то, что мексикано-американский писатель не пишет о своем мексикано-американском «опыте».
Хуан Диего считал, что если ты согласен с ярлыком мексикано-американца, то согласен и писать то, что от тебя ждут.
И в сравнении с тем, что случилось с Хуаном Диего в его детстве и ранней юности, когда он жил в Мексике, в Оахаке, в Соединенных Штатах с ним не случилось ничего такого, о чем стоило бы написать.
Да, у него была восхитительная молодая любовница, но ее убеждения – точнее, то, что Дороти принимала за его убеждения, – заставляли ее объяснять ему, как важно, где они находятся. Она не понимала, что Хуану Диего не требовалось ни посещать Северо-Западный Лусон, ни разглядывать его, чтобы представить себе этих «испуганных девятнадцатилетних».
Возможно, это было отражение фар проезжавшей мимо машины, но в темных глазах Дороти вспыхнул огонек, и на секунду-другую они стали желтовато-коричневыми, как глаза льва, и в этот момент прошлое накрыло Хуана Диего.
Как будто он никогда и не покидал Оахаку; в предрассветной тьме в собачьей палатке, «благоухающей» их дыханием, его ждало единственное будущее – судьба переводчика сестры в цирке «La Maravilla». Для прогулки по небу у Хуана Диего не хватало смелости. «Дива-цирк» не нуждался в гуляющем по потолку. (Хуан Диего еще не знал, что после Долорес небоходца в цирке так и не появится.) Когда тебе четырнадцать и ты в депрессии, осознание того, что у тебя может быть другое будущее, похоже на попытку видеть в темноте. «В жизни каждого, я думаю, всегда наступает момент, когда ты должен решить, где твое место».
В собачьей палатке предрассветная тьма была непроницаема. Когда Хуану Диего не спалось, он пытался идентифицировать дыхание спящих. Если он не слышал храпа Эстреллы, он представлял себе, что она умерла или спит в другой палатке. (Этим утром Хуан Диего вспомнил то, о чем уже знал: Эстрелла отдыхала от собак, ночуя отдельно.)