– Спасибо, что сказали.
Я повернулась к ней, и по ее губам пробежала слабая улыбка – эмоция, которую можно расценить лишь как «ожидаемое разочарование». Она не собиралась сдаваться, скорее допускала, что, задав вопрос, совершила серьезную попытку совладать с тем, что ей нужно знать о себе. Ничего больше я не добавила, но мы посидели еще немного и поговорили о том, как ей тяжело оттого, что пришлось доставить столько горя и страдания своим близким. Я напомнила, что она не заставит своих близких перестать ее любить, что это – их прерогатива, и не ей тут что-либо решать. И что прошло еще совсем мало времени, но чуть позже она сможет освободиться от тяжкого груза вины за их страдания.
Была ли я при этом честна? Солгать не солгала, но и точек над «и» не расставила, хотя могла бы. Ведь я даже не включила ее в список больных с пятилетним шансом на выживание, который она могла бы найти в интернете.
Я хотела рассказать Ларе всю правду, но едва раскрывала рот, как самые правильные слова начинали съеживаться от чудовищности ее вопроса и ужаса перед тем, что однажды сказанное забыть уже невозможно.
Лара умерла два года спустя. После нашего разговора у нее наверняка состоялось множество куда более откровенных бесед и экспертных обсуждений с онкологами и командой паллиативной помощи. Возможно, со временем она вообще забыла о тех минутах со мной в палате, но я часто вспоминаю тот диалог и гадаю: кто же из нас боялся больше, она или я?
И я, врач, в такие минуты тоже не вполне принадлежу себе, становясь тем, кого и сама не узнала бы, проходя мимо. Призраком всех несбыточных надежд моего пациента.
Мне кажется, пациенты, внезапно узнавшие правду об их болезни, иногда не ощущают себя собой. Мир вокруг становится для них неузнаваемым, и в эти минуты они так взволнованны и открыты, что доверяют себя незнакомцам – тем, кому еще вчера не сказали бы даже «привет» при встрече на улице. И я, врач, в такие минуты тоже не вполне принадлежу себе, становясь тем, кого и сама не узнала бы, проходя мимо. Призраком всех несбыточных надежд моего пациента.
Однажды я обследовала мужчину, который раньше уже проходил у меня курс терапии и благополучно закончил его. Но недавно попал в ДТП – сломал несколько ребер, руку, пару костей таза и ключицу, а также получил серьезную контузию легких, из-за чего ему произвели трахеотомию с долгосрочной легочной вентиляцией. К моменту нашей встречи из него уже вынули трубку, и он мог свободно передвигаться по отделению. Я же проходила мимо и решила его проведать. Мы болтали о том, как прекрасно снова оказаться в комнате с окном и солнечным светом, как вдруг он резко оборвал беседу и спросил:
– Так вы такая маленькая, да?
– О чем вы? – не поняла я.
– Я и не замечал, какая вы крошечная, дорогая.
Его состояние больше не было критическим, и он уже не зависел так сильно от меня. Я оставалась тем же врачом, что и прежде, просто самая страшная часть его путешествия со мной осталась позади, и теперь он, возможно, даже физически ощущал себя выше; мой же рост – метр пятьдесят девять – так и не изменился. Мне приходилось отвлекать испуганных детей плюшевыми мишками и мультиками с «Юту-ба», чтобы кто-нибудь смог ввести им в руку иглу. Я провожала пациентку, страдавшую клаустрофобией, во чрево магнитно-резонансного томографа, где ей сканировали позвоночник, и массировала ее ступни, чтобы помочь ей перенести эту страшную процедуру, необходимую для подавления раковых клеток, расплодившихся в ее позвонках. Я обещала местную анестезию пациенту, который панически боялся уколов.
Иногда, впрочем, пациенты вручают тебе свои страхи, и ты ничего не можешь с этим поделать. Это не поддается контролю. Здесь нет вопросов, требующих ответа. Нет обязательных процедур. Лишь неизбежная схватка со всем, что вцепляется в тебя намертво.
«Просто ужас, как быстро все изменилось!» Это были слова девяностотрехлетнего Майкла. Макулярная дегенерация оставила ему способность различать только тени и очертания, но Майкл продолжал жить независимой жизнью и отличался острым умом. К сожалению, недавно он вдруг упал у себя дома. И в один миг шестеренки заклинило; его привезли в больницу, и мы ясно дали ему понять, насколько он стар. На больницу часто жалуются, что здесь не место для стариков: она слишком неласкова с теми, кто еще сражается, чтобы оставаться в форме.
Команда физиотерапевтов пришла его осмотреть, но, поднимаясь с койки, Майкл почувствовал боль в суставах. Пока он оправлялся от падения, его кости привыкли к постельному режиму, и нам пришлось наложить ему обезболивающий пластырь. Он сидел на постели в самом конце шестиместной палаты. Его бедные глаза не различали букв, и он не мог читать, а пациент на соседней койке был не в состоянии общаться. Другие врачи, медсестры и я делали все, чтобы вернуть ему интерес к жизни. Мы болтали о последних новостях, и я вдруг поймала себя на том, что названиваю по каким-то глухим номерам телефонов, пытаясь раздобыть для него аудиокниги – что угодно, лишь бы остановить его угасающий разум. Я стала защищать Майкла перед другими специалистами. У некоторых из коллег округлялись глаза, когда я вскользь упоминала его возраст, и от этого мои баррикады только росли, как крепостные стены. Мне хотелось заорать: «Не смейте списывать моего пациента!!!» Я хотела спросить, да известно ли им, что Майкл всю жизнь управлял своей фермой. Я хотела рассказать им, что он всегда хотел стать художником и что учитель в школе наказывал его за то, что он пишет левой рукой. А однажды он доверительным шепотом сообщил мне, за кого собирается голосовать на ближайших выборах.
«Просто ужас, как быстро все изменилось!» Его слова врезались мне в подкорку: он сложил свой страх к моим ногам, и как же мне было теперь за него не биться? Но в подсознании предательски вертелся стишок: «И вся королевская конница, и вся королевская рать не могут бедного Майкла собрать…»
Майкл больше не вернулся в собственный дом – он оставался с нами еще несколько недель и частично восстановил способность двигаться самостоятельно, а затем его перевели в дом престарелых. Он стал гораздо спокойнее, радовался, покидая госпиталь, и был просто счастлив от мысли, что в доме престарелых у него будет свой маленький сад. За несколько дней до выписки мы с коллегой вывезли Майкла в коляске на прогулку. День для всех нас выдался спокойным, светило солнце, а старые районные больницы особенно славятся тем, что вокруг них – прекрасные места для прогулок. Майкл попросил нас описать, как выглядят цветы. Его приехал навестить сын, и мы все вчетвером сидели в саду, жмурясь под ласковым солнцем.
Помолчав немного, Майкл повернулся ко мне и спросил:
– Вы не могли бы объяснить моему сыну то, о чем мы говорили на днях, – помните, о сердечной реанимации?
Пару дней назад мы и правда беседовали – я в кресле, он на кровати – и я спросила, задумывался ли он когда-нибудь, как хочет окончить свою жизнь? Чего бы он пожелал в момент остановки его сердца? Прийти в тот день к Майклу потребовало от меня большой смелости. Его страхи еще звенели у меня в ушах, но все же я хотела поговорить о чем-то, что напомнило бы ему о неизбежности смерти. Мы обсудили сердечно-легочную реанимацию и ограниченные возможности этой процедуры. Когда же тема иссякла, он вдруг задумался и спросил: считаю ли я, что Господь не одобрит его, прими он смерть просто так? Я ответила, что не разбираюсь в божественном, но думаю, Господь не возражал бы.